Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А нам опять сказали, что она приедет, что это снова какая-то командировка. И мы не чувствовали всей тяжести трагедии, снова оставшись с няней. Отец вывез ее из Швеции, где был послом. Звали няню Бленда, она нас очень любила и, будучи религиозной, отвела меня и Лену в церковь на конфирмацию. Когда я пошла в первый класс, оказалось, что перед занятиями дети читали молитву «Gott im Himmel sei mir bei Dass ich recht gut und fleissig sei»[2]. Советским детям было запрещено ее читать. Все читали молитву стоя, а я сидела и сгорала со стыда, но потом поднялась и читала молитву со всеми. Учительница подошла ко мне, погладила по голове. Я это скрыла от отца и очень переживала, так как всегда ему говорила всю правду.
Отец был очень общительным и смысл своей дипломатической работы понимал так: самое главное — человеческие контакты. Нужно сказать, отец был прекрасным пропагандистом.
Боже мой, кто только не бывал у нас на вилле «Тереза»! Передовая интеллигенция Запада интересовалась молодым советским государством, и у нас устраивались приемы. Для чаепития с самоваром отец привозил из Москвы халву в больших жестяных круглых коробках и икру — в голубых. Весело, непринужденно, демократично, всегда очень интересно рассказывал он пришедшим о своей любимой родине. Широкая натура отца сделала эти приемы очень популярными. Мы, дети, выбегали смотреть на знаменитых людей. Там была, например, чешская писательница Мария Пуйманова. Впоследствии Наташа, моя старшая сестра, ее переводила, став переводчиком с чешского. Приходили чешские коммунисты, был Бенеш — премьер-министр Чехословакии. Бывал у нас Георгий Димитров, который приехал после судебного процесса, и оттуда, из Праги, отец переправил его в Россию.
Иногда папа знакомил нас с кем-то из гостей, а иногда мы просто подглядывали со второго этажа: приемы проходили на первом, в красивом зале, отделанном дубом. Мы всегда ждали, когда кончится прием и отец в смокинге поднимется к нам, чтобы поцеловать на ночь. Иначе мы не засыпали.
Отец любил литературу, сам пытался сочинять, но у него не хватало времени — все его время было занято всевозможными чиновничьими и посольскими делами. О деятельности отца в своих воспоминаниях много писал Честнер Аморт, чешский историк. Чехам нравилось, что нашу страну у них представляет такой неформальный, интересный человек, как Александр Аросев. Отец встречался с русской писательской эмиграцией, которая была довольно многочисленна в Праге. Часто ездил по стране и нас брал с собой, например в Карловы Вары, Марианские Лазни и другие известные курортные места. Однажды, кажется, в Яловищах, это недалеко от Праги, мы отдыхали в маленьком отеле. Как-то гуляли в лесу, я спряталась и хотела неожиданно выбежать навстречу отцу, но упала и ударилась головой о камень. Лицо все в крови, кричу — и слышу выстрелы. Оказывается, у отца был пистолет. Увидев мое окровавленное лицо, он подумал, что на меня напали. Из-за своей шалости я чуть не лишилась глаза, шрам над правой бровью остался на всю жизнь.
Это счастливое время, когда отец был всегда и всюду с нами, неожиданно кончилось. В наш дом вошла беда в лице Гертруды Рудольфовны Фройнд. Моя старшая сестра Наташа захотела попробовать себя в танцах, и ее отдали в балетную школу. Там обучали не классическому балету, а тому направлению, которое открыла Айседора Дункан. В этой школе преподавала молодая женщина, Гертруда Фройнд, в которую отец, очевидно, влюбился. Я никогда в жизни не посмела бы его осуждать, ведь он всего себя отдавал нам, детям, а ему было всего-навсего сорок два года. Теперь я понимаю, как он был одинок, как страдало его мужское самолюбие оттого, что от него ушла жена, оставив детей. В общем, он женился на этой девице, которая приложила все силы, чтобы влюбить в себя отца своей ученицы. Я бы не сказала, что она казалась красавицей, но у нее была идеальная фигура, золотисто-рыжие волосы, зеленые очень близорукие глаза (она ходила в очках).
Скоро стало ясно: ее, мещанку из маленькой квартирки в Праге, соблазнило великолепие виллы «Тереза». Она думала, что все это принадлежит отцу, что он очень богатый человек. Мы, дети, возненавидели ее сразу, возненавидели страстно, так как в отличие от нее очень любили его. Уже взрослой я нашла разрозненные листки записных книжек, в них есть записи о тех моментах, когда Гертруда приходила к нам в дом и они с отцом уединялись в его кабинете. «Мой сероглазый любимец (это я, у меня одной были серые глаза, в папу, у остальных глаза были карие) все время сидит в моем кабинете, не уходит. Бедный ребенок не понимает, что он здесь лишний, что мне хочется остаться с Гертрудой наедине». Вот тут папа ошибался, «бедный ребенок» знал, что делал, нарочно, сознательно не уходил из комнаты, потому что его детское сердечко чувствовало беду.
Уже будучи взрослой, я поняла, что значило для девушки из мелкобуржуазной семьи попасть в то время в Россию: отца сразу, как только он женился на чешке, отозвали в Москву. И это его очень обрадовало, он любил Москву, скучал по родине.
А Гертруду приезд в Москву разочаровал. Она поняла, что катастрофически ошиблась. После прекрасной Праги и роскошного особняка она очутилась в стране, где продукты были по карточкам, где электропечку для обогрева жилья можно было приобрести только с разрешения ЦК. Она возненавидела нас, отца, страну, все время требовала каких-то материальных благ, которые отец не мог ей дать.
Мы были свидетелями, да и в дневниках отца описано, как она устраивала скандалы, почему он не принес с приема апельсины, почему не принес бутерброды. Он ей терпеливо объяснял — он председатель ВОКСа[3], он не может воровать бутерброды. Гертруда продолжала устраивать скандалы по всякому поводу.
Мы с ней мало общались, она отказалась жить с нами и, слава богу, жила в соседней квартире. Иногда мы вместе кушали, так она и тут скандалила. Однажды заявила, что папа положил себе лишние пельмени. Кончилось тем, что он попросил домработницу класть ему в тарелку столько, сколько положено… Она ругала домработницу, зачем та заварила свежий чай, когда можно было пить вчерашний. Отцу все это было непонятно и тяжело. Он был широкий, хлебосольный человек, очень щедрый. Помню, из Казани приехала какая-то женщина, он отдал ей бидон сливочного масла — время было голодное. Боже мой, какой был крик, как Гертруда негодовала. А ведь у нас, в общем-то, было все, мы не голодали: у папы — кремлевский паек, обеды из столовой на улице Грановского.
Отец ужасно страдал из-за ее мелочности и, главное, из-за ее дикой нелюбви к нам. Он-то хотел, чтобы его вторая жена стала бы нам если не матерью, то подругой или старшей сестрой.
Родители Гертруды были очень симпатичными людьми. Ее мать понимала, что наш отец хотел для своих детей кого-то, кто мог бы присматривать за ними. Желая помочь, она даже ездила с нами в Австрию летом, в качестве то ли няни, то ли родственницы. Я сохранила о ней очень хорошие воспоминания. Спустя много-много лет она, очевидно, посмотрев картину «Урок жизни», где я снималась, написала письмо, в котором спрашивала, не та ли я Оля Аросева, которую она знала в детстве как дочку Александра Яковлевича Аросева? И если та, не знаю ли я что-нибудь о судьбе ее внука Дмитрия. Заканчивалось письмо очень трогательной фразой, которая по-чешски звучала так: «Поможите, чем можно». Я помогла, чем могла. Она хороший человек, но я не стала ей писать, тогда было такое время, мы всего боялись. Я сказала тому человеку, который привез письмо, чтобы он передал ей, что ее внук жив и пусть она официально обратится в МИД с просьбой найти его и устроить свидание. Она разыскала Дмитрия, они встретились. Потом он несколько раз приезжал к ней в Прагу.