Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня тогда смутило, что священник попытался выдать обычный электрический прибор за что-то волшебное и потустороннее, и я начала с подозрением относиться к организованной религии. Она стала казаться мне чем-то вроде уклонения от ответа, мнимой панацеей, ложью в красивой обертке. Перспектива попасть на небеса была чем-то слишком легким, как турпоездка в награду за хорошее поведение. Мне предстояло еще десять с лишним лет католического образования, но над всеми ответами, которые давала религия, предупреждающим огнем горела та красная лампочка.
Первым настоящим умершим в моей жизни стала подруга Харриет, которая утонула, пытаясь спасти свою собаку из вышедшего из берегов ручья. Нам тогда было двенадцать. Я почти не помню ее похорон: ни надгробных речей, ни пришедших учителей, ни того, плакал кто-то или нет. Я не помню, привели ли черную лабрадориху Белль — она выжила — и если да, то куда ее посадили. Я помню только, что сидела на церковной лавке, глядя на закрытый белый гроб, и очень хотела заглянуть внутрь. Любой фокусник знает, что закрытая коробка — лучший способ поддерживать аудиторию в напряжении. Поэтому я просто смотрела. Буквально в паре метров от меня лежит моя подруга, но ее от меня прячут. Все это было до отчаяния трудно понять: вот человек есть, потом его нет, но нет и никаких осязаемых подтверждений. Мне хотелось на нее посмотреть. Я чувствовала, что мне не хватает не только Харриет, но и еще чего-то. Было такое ощущение, как будто от меня что-то скрывают. Желание увидеть, желание знать факты и неспособность удовлетворить эти желания никак не давали мне скорбеть. Она там сейчас выглядит как раньше или уже изменилась? Она пахнет как те сороки?
Смерть меня не пугала, а пленяла. Мне было любопытно, что происходит с кошками, которых мы закопали. Мне было интересно, почему дохлые птицы плохо пахнут и какая сила заставляет их падать с деревьев. У меня имелись книги с массой скелетов — людей, животных, динозавров, — и я ощупывала себя, пытаясь изобразить собственный, спрятанный под кожей скелет. Дома на мои вопросы отвечали неуклюже, зато честно. Меня хвалили за рисунки, втолковывали — для этого потребовались не одни печальные кошачьи похороны, — что смерть неизбежна, а выглядит она неприятно, пусть и не всегда. А в школе мне тем временем советовали отворачиваться от этой темы — от птиц, от рисунков, от моей умершей подруги — и предлагали иной образ смерти. В классных комнатах и в церкви твердили, что смерть — это не навсегда. Я видела больше правды в фотографиях жертв Джека-потрошителя: никто не утверждал, что они вернулись к жизни. Школа же возражала, что Иисус воскрес из мертвых и когда-нибудь вернется снова. Мне навязывали готовые понятийные рамки вместо тех, которые я уже начинала по кусочкам складывать на основе своего опыта. Меня учили, что смерть — это табу, что ее надо бояться, и при этом не хотели отвечать на вопросы и не желали реагировать на то, что мне казалось обычным фактом.
Мы окружены смертью. Она присутствует в новостях, романах, видеоиграх, она есть в наших комиксах про супергероев, хотя там ее по прихоти авторов могут отменять хоть каждый месяц. Она в мелких документальных подробностях описана в подкастах о преступлениях, которыми переполнен интернет. Она упоминается в детских стишках, в музеях, в фильмах об убитых красавицах. При этом видео сейчас редактируют, отрезанную голову журналиста замыливают, слова старых песен «обезвреживают» для современной молодежи. Нам рассказывают, что кто-то сгорел заживо у себя в квартире, что самолет исчез в океане, что грузовик врезался в пешеходов, но нам сложно это постичь. Реальное сплетается с воображаемым и превращается в фоновый шум. Смерть повсюду, но она либо прикрыта вуалью, либо выдумана. Трупы исчезают, как в компьютерной игре.
А ведь с трупом что-то происходит. Даже в детстве, сидя в церкви перед тем белым гробом, я понимала, что кто-то вытащил мою подругу из воды, высушил, принес ее сюда. Там, где ей не могли помочь мы, о ней позаботились другие.
Ежечасно в мире умирает в среднем 6324 человека. Это дает 151 776 смертей в день и около 55,4 миллиона смертей в год[3]. Каждые шесть месяцев с планеты исчезает больше людей, чем живет во всей Австралии. В западных странах за смертью обычно следует телефонный звонок, потом приходят люди с тележкой и отвозят тело в морг. Если это требуется, вызовут и уборщика, который приведет в порядок место смерти. Бывает, что труп тихо разлагается до тех пор, пока не начинают жаловаться соседи. На матрасе в таких случаях остается контур — след существования, как отпечаток погибших жителей Помпеев. Если у умершего нет близких, кому-то заплатят за очистку квартиры от вещей, которые когда-то служили человеку и скрашивали его одиночество: ботинок, выписанных журналов на коврике, стопок так и не прочитанных книг, еды в холодильнике, пережившей своего владельца. Что-то уйдет с аукциона, что-то отправится на свалку. Бальзамировщик в похоронном бюро может постараться сделать труп больше похожим на спящего, а не на покойника. Все эти люди занимаются тем, на что мы не можем даже смотреть — или, по крайней мере, так считаем. Для нас это конец света, для них — рутина.
Большинство из нас никак не соприкасается с теми, кто занимается этим важным делом. Их держат на расстоянии, скрывают, как и саму смерть. В новостях нам рассказывают про убийства, но никогда — о тех, кому приходится выводить следы крови, которая залила ковер и обрызгала стены струей из артерии. Мы проезжаем мимо разбившихся машин, но не знаем о тех, кто будет собирать по кюветам ошметки выброшенных при столкновении тел. Мы горюем по нашим кумирам в соцсетях, но не думаем о тех, кто снимал их с дверной ручки, на которой они повесились. Это неизвестные, невоспетые и незнаменитые люди.
Смерть, а также те, кто сделал работу с умершими своей профессией, начали увлекать меня много лет назад, и этот интерес нитью проходит сквозь мою жизнь. Они ежедневно смотрят в лицо той правде, которую я могла лишь вообразить. Чудовище, которое прячется в соседнем вентиляционном люке и про которое не говорят ничего существенного и конкретного, всегда кажется особенно жутким, поэтому я решила узнать, как выглядит обыденная человеческая — не птичья и не кошачья — смерть не на фотографиях и не в кино.
Если мы с вами не сходимся в этом отношении, у вас, наверное, найдется похожий на меня знакомый. Он потащит вас гулять по старому, поросшему плющом кладбищу и будет рассказывать, что вот тут лежит женщина, которая встала слишком близко к огню, и у нее вспыхнуло платье. Он будет пытаться заманить вас в анатомический музей, где хранятся побелевшие, выцветшие от времени фрагменты давно умерших людей. Вы будете смотреть на них, а их глаза, если найти нужную банку, будут глядеть на вас. Может быть, вы будете недоумевать, что его во всем этом притягивает, а он — как Элви Сингер из фильма «Энни Холл» Вуди Аллена, пытающийся всучить экземпляр «Отрицания смерти» (The Denial of Death) Эрнеста Беккера, — будет удивляться, как это может кого-то не занимать. Я убеждена, что интерес к смерти — это не признак того, что у человека нездоровые увлечения. Она как ничто другое притягивает к себе нашу психику. Беккер считал, кстати, что смерть одновременно ставит точку и толкает мир вперед[4].