Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, подушку и одеяло — можно, — согласился Олег. — А эта комнатушка как раз для Михаила Анатольевича.
Наши хозяева оказались людьми такими добрыми, приветливыми и гостеприимными, что даже пригласили нас ужинать. Мы не отказались. За ужином речь зашла о заработке молодой, только что свившей себе гнездо семьи, и Николай сказал:
— На заработок не жалуемся. Мы с Нюрой получаем не вообще, а за результат нашего труда. Она — от продажи птицы, я — от урожая. Зарабатываем хорошо. Но вот что у нас плохо: деньги имеем, а потратить их как следует, с пользой, негде. Мало у нас в селе нужных товаров.
Затем Николай спросил, кто мы, откуда и куда держим путь. Мы рассказали о себе, и, естественно, я тут же спросил о Кынкызе. Николай и Нюра удивленно переглянулись, пожали плечами и почти в один голос ответили:
— Даже не слыхали.
— Может, тот хутор находится в каком другом районе?
— У нас же таких хуторов нету, — уверенно заявил Николай, снова тряхнув чубом. — Ручаюсь.
Ну, что поделаешь? Человек говорит уверенно, ручается. Придется коротать ночь, а утром ехать дальше.
В отведенной для меня комнате стояли низкая односпальная кровать, стол с лампой, небольшой диван. Я присел к столу, зажег свет и раскрыл тетрадь, радуясь тому, что и здесь, ночью, смогу сделать хоть какие-то нужные мне записи. Вошел Олег, молча положил на стол деньги, которые я давал ему, чтобы он расплатился за ночлег и за ужин.
— До чего же удивительные и непонятные люди, — сказал он, понизив голос до шепота. — Наотрез отказались от денег. Не взяли. Ни за что. Хозяйка повела своими тонкими бровями и дажеть обиделась на меня. «Вы где живете, молодой человек? Вы за кого нас принимаете, молодой человек? Надо же совесть иметь. Мы к вам с открытой душой, а вы к нам с деньгами. Стыдно». Ну и пошла, ну и пошла напевать. Да с такой обидой, что аж слезы показались. А что тут обидного? Деньги на то и деньги, чтоб ими рассчитываться. Как же иначе? Хозяин тоже надулся, стал поучать, читать мораль. Мы же, дескать, люди свои, сказать советские, сознательные, живем без капитализма, и все такое прочее, и зачем же, дескать, нам к самим себе примешивать рубли? Послушаешь — лекция, да и только! Так что, Миша, поужинали и переночуем мы бесплатна, можно сказать, нашармака, — усмехнувшись, добавил он. — Ну, побегу по соседям. Порасспрошу у знающих людей насчет дороги на Кынкыз. И где он запропастился, тот Кынкыз? И как нам его разыскать?
В дверях Олег встретился с Нюрой, покосился на нее и торопливо ушел.
— Разберу для вас постель, — сказала Нюра, подойдя к кровати и снимая покрывало. — Можете ложиться отдыхать. Ежели хотите перед сном умыться или зубы почистить, то умывальник тут, рядом.
— Спасибо, — сказал я. — Умоюсь позже, когда буду ложиться спать. Хочу посидеть у стола, пописать.
— Ну, посидите, попишите. Тут удобно. А окошко мы сделаем так, как полагается. — Нюра раскрыла окно. — Пусть идет свежий воздух, а то зараз в комнате душновато. Сторона солнечная, за день сильно нагрелась. А когда пожелаете — закроете. Можете спокойно писать. У нас тут тихо. За окном — садик, зараз его не видно. Совсем еще молоденький, только в прошлом году посадили. Все у нас молодое и новое, как и сами мы, хозяева, — добавила она, покраснев. — И еще хотела сказать: насчет платы. Скажите своему шоферу, что зазря он давал деньги. Нехорошо поступил, обидел и Колю и меня. Коля сильно переживает. Я, конечно, понимаю, шофер — парень молодой, в настоящей жизни, видать, ничего не смыслит, вот и сунулся с деньгами… Так вы ему скажите.
— Ладно, скажу, — пообещал я.
— Вот и хорошо. Ну, спокойной вам ночи.
И Нюра ушла.
14
И снова точно так же, как и в Скворцах: ночь и в комнате я один. Та же черная стена вставала за окном. Тот же ночной покой улегся на всем селе. Только здесь, в Медведовке, ночное безмолвье как бы ломало, разрывало монотонное, непрерывное собачье тявканье. «Тяв-тяв» — и снова тихо. «Тяв-тяв» — и снова тишина. Я невольно прислушивался к одинокому, тоненькому собачьему голоску, смотрел на раскрытую тетрадь и не знал, что же в нее записать. И чем дольше смотрел в тетрадь и прислушивался к этому тявканью, не зная, где находилась собачонка и что ее так тревожило, тем отчетливее понимал, что звенящий, рвущийся из темноты звук не только ломал тишину ночи, а и мешал мне думать.
Думал же я все о том же, о своем: в каком порядке встанут главы и как на бумаге уляжется сюжет уже жившей во мне повести «Запах полыни»? Размышлял я и о том, что теперь мне надо писать свою геройскую бабусю не только в землянке, не только в степи, возле отары, но и стоящей на кургане у въезда в Привольный, а Силантия Егоровича Горобца — непременно с волкодавами. Без его собак старика описывать нельзя. Дядя Анисим Иванович Чазов должен войти в повесть таким, каким я встретил его в последний раз, с этим его тоскливым завыванием. Тут, в Медведовке, прислушиваясь к собачьему тявканью, я все больше и больше склонялся к тому, что Таисия Кучеренкова с ее «ворованным» счастьем должна занять в «Запахе полыни» немалое место. Передо мной выстраивались, словно бы в очередь, и Андрей Сероштан с многодетной Катюшей, и два Овчарникова — отец и сын, и не узнанный мною Суходрев… Снова и снова — в который уже раз? — возникал один и тот же вопрос: как их описать? Рассказать одну только правду, без прикрас, то есть показать людей такими, какие они есть? Или использовать, и как можно шире, авторский домысел, то есть то, что хотя и известно мне, хотя и взято мною из жизни, но точного адреса не имеет и, стало быть,