Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шлабуковский пробовал написать воспоминания, но вовремя передумал. Умер через три года после Соловков от передозировки морфия.
Ксива окончил дни на Соловках во время эпидемии сыпного тифа. Борис Лукьянович сбежал в Финляндию в начале тридцатых. Моисей Соломонович был освобождён досрочно, повторно арестован и сгинул в 1937 году. Крапин навоевал целую гроздь орденов в Отечественную.
Про остальных ничего не известно, да и не важно всё это.
Артёма Горяинова, как рассказал мне мой дед со слов прадеда, летом 1930 года зарезали блатные в лесу: он проходил мимо лесного озера, решил искупаться, – на берегу, голый, поймал своё остриё.
Теперь я думаю: если бы я смотрел на всё случившееся изнутри другой головы, глазами Эйхманиса? Галины? Бурцева? Мезерницкого? Афанасьева? – это была бы другая история? Другая жизнь?
Или всё та же?
В феврале стояла большая стужа, а в марте – большая лужа. Стужа была сухая, лужа – солёная.
В марте прилетели чайки, но куда в меньшем количестве, чем в прошлом году, а вороны улетели.
В апреле ещё было ветрено, трудно, но в мае ничего, тихо. Чаек добили, чтоб не кричали.
В июне Артём постарался, дал рубль, дал десять, вышел из запретной роты и вновь попал в ягодную бригаду.
В июле к ним неожиданно присоединился отец Зиновий: Секирка его так и не загубила.
Они сегодня видели змею в лесу. Никто не испугался.
– Седьмое июля – день не случайный, – нашёптывал растерявший все зубы батюшка. – Седьмого июля случилось страшное событие в жизни Соловецкой обители, – шелестел он, забавно тараща маленькие глазки. – Приступил к монастырю огромный английский флот и многие часы бомбил обитель, требуя открыть ворота и сдаться. Тонны и тонны бомб сбросили тогда. Монахи же всё это время неустанно молились. Когда флот отошёл – выяснилось, что пробиты стены в сотнях мест, но ни один монах не пострадал и не погиб. Чудо Господне пришлось на этот день, – отец Зиновий приблизил мятое личико, и почему-то не в ухо, а в рот Артёму проговорил: – Всякое седьмое июля молюсь об исходе большевиков. “Лучше за меня помолись”, – хотел сказать Артём, но поленился, тем более что батюшка Зиновий слова вставить не давал, сам говорил: – Пришёл седьмой день июльский – и молюсь, молюсь. А потом во все остальные дни. Это что у тебя?
– Черника, – ответил Артём, – соловецкий виноград.
– Ягода, душа моя, – умилялся отец Зиновий. – А я такую не нахожу, – добавил он, быстро пожёвывая впалым ртом, как будто ягода во рту у него и должна расти.
– Ищи, где посуше, батюшка, – посоветовал Артём. – В травке. А то ты всё по болоту.
– А мне на оленьем мху – мягонько, – засмеялся отец Зиновий. – Нары все кости обточили, хилый стал, ссохся. Меня можно воткнуть в землю, буду показывать, куда ветер собрался.
Для сбора черники предприимчивый Артём приспособил гребёнку с крупными зубьями, а сама гребёнка – на ковше.
Причёсываешь травку – а собираешь ягоду.
Потом сбор ссыпаешь на широкую доску, крытую грубым мешком. Сорная трава остаётся, а ягода скатывается, куда положено: всё выходит по-людски.
Делал всё это по окончании работы, у прямой дороги на обитель: в роте с ягодой не повозишься.
Издалека монастырь был похож на корзину. Из корзины торчали головастые, кое-где подъеденные червём грибы.
Ногтев шёл пешком, наверное из Филипповой пустыни, в сопровождении свиты – чекистов и гостей. Средь взрослых затесался один малолетка, из беспризорных – розовый, умытый, наодеколоненный, только что бескозырки ему не хватало.
Все были веселы и, посмеиваясь, смотрели на ягодников, как на лесных жителей, вышедших к людям.
– Угоститесь ягодой, гражданин начальник! – предложил Артём, мягко, как бы по-стариковски поддаваясь общему веселью.
Начлагеря машинально взял ягоду, покатал в ладони и смял пальцами.
Невидимая птица качнула колючую ветку.
После лесных хождений всякий раз становилось так много неба, что простор делал человека оглохшим.
Скоро раздастся звон колокола, и все живые поспешат за вечерний стол, а мёртвые присмотрят за ними.
Человек тёмен и страшен, но мир человечен и тёпел.