Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Где корова?» – фрицы наутро спрашивали, а она им: «Волки загрызли».
Тогда Натальиного старшенького сына пан офицер этот добрый берет за руку, выводит в поле, отпускает и Наталье говорит: «Смотри, – так волки корову грызли?»
И собак черных и круглых как бочонки, бесхвостых, на ее Петрушу спускает. Затравил, демон, мальчонку собаками, в колодец истерзанное тельце изуверы сбросили. Она перетерпела, пережила, дочь же еще есть – жить надо, сильная баба была Наталья, солдатка – первой у них в округе мужнину похоронку получила.
Уходя, немцы всю деревню пожгли, сорок домов сгорело в пожарище. Натальин дом только один почему-то оставили и, странно, пламя на него не перекинулось, как заговоренный стоял. Больше ничего на месте пепелища не строили, и дерева ни одного путного на этом поле не выросло, – одна трава да можжевельники…
Правда то было, что про военное время рассказывала Наталья, или нет, Толик не знал, но то, что все, кто к бабке зашептываться ходил, и пить, и курить переставали и становились людьми, – с этим было не поспорить.
После шептания бабка Наташа сказала:
– Веткой в лесу в глаз тебе хлестнуло. Промой, Толик, его водичкой Петрушиной, очистится от пыли, может, по-новому видеть начнет. И коленку себе сбрызни, тряпочку приложи. Где там братец твой? Эй, Лешка! – гаркнула.
Не ожидал Толик от старухи такой силы голоса. И Подгарочек услыхал, вошел.
– Оставь мальца у меня на недельку, – просит бабка. – Личико ему умывать буду. Не узнать станет мальчишку.
Согласился тогда Толик. Хоть и страшно было оставлять брата, но водичка и правда волшебной показалась – и глаз очистился сразу, и хромоты вмиг убавилось. И через неделю, когда сильными, словно новыми ногами легко, – даже Дружок за ним не поспевал, – пришагал, почти что прилетел забирать своего Подгарка, обомлел: все рубцы у пацаненка выровнялись, рассосались, и лишь чуть белее были обоженные места, чем остальная осмуглившаяся за лето ребячья кожа. И даже бровки с ресницами начали пробиваться.
Вернулись к себе в Гарь, и люди диву давались. А может, только казалось так Толику – ведь глаз его, как и предсказывала бабка Наташа, по-новому теперь на все смотрел.
3.
Как-то ночью Дружок вдруг истово залаял, заметался, забегал от окна к окну, к двери, запертой на крючок, и обратно – будил хозяина, толкал мокрым носом: «Вставай! Чужой кто-то идет сюда…»
Разоспался Толик, никак не проснется, глаза открыл, лишь когда уже напуганный Лешка за плечо его трясти начал, а в уличную дверь стали колотить и кричать:
– Здесь Толя Павлов живет? Искал по старому адресу, а там – гарь одна! Толя!
Голос мужской был, вроде смутно знакомый, а может, и показалось. Пошел хозяин открывать, а сам Дружка придерживает:
– Тихо, – говорит, – Дружок! Как будто, свои…
Открыл дверь, всматривался в длинную нескладную фигуру – долговязый оказался гость, в бежевой ветровке, в джинсах тонких, обут не то в туфли, не то в тапочки, – тоже какие-то голубые, – и весь этот светло-синий низ был сплошь в репейных цеплючих катышках. На плече плоский деревянный ящичек, и горбом на спине – рюкзак. А лицо знакомое – все тот же крупный, как вытянутая слива, нос с тонким горбиком. Ленька питерский!
– Толя? – говорит.
– Здравствуй, Ленчик! Давно не виделись, – приветствовал хозяин нежданного гостя.
– Толик, я там… Найти не мог, стены одни обугленные стоят, дорога со станции заросла. Бревна черные торчат, печи… Пожар был, да? Хорошо, соседи подсказали, а то бы не нашел тебя. Страшно там.
– Там страшно, а здесь еще страшнее, – еле разомкнул зубы Толик. – Молодец, Лёня, что приехал. Проходи… Да тихо, Дружок, свои…
– Когда пожар-то был? – спросил Ленчик.
– Семь лет уже…
– А мать?
– Погибла, – ответил Толик, неопределенно махнул рукой в сторону не то пепелища, не то кладбища.
– Нда-а… А это чей малец? – И на Лешку кивает.
И хотел уж было Толик сказать: «Да сын это твой! Не узнаешь?» – Но то ли сейчас, когда сразу на обоих Леонидов одновременно смотрел, сходства в них никакого не увидел, то ли при маленьком Лешке не решился, – сказал по-другому:
– Брат это мой.
Иначе представлял себе Ленчик эту свою поездку после стольких лет, совсем другим ему запомнился померанцевский быт. Было в старой избе, при живой Толиковой матери, и чисто, и выкрашено, и уютно, – белела тогда горница шторками, рюшами, покрывалами на заправленных, каждая в три взбитых подушки, койках. Вкусным супом пахло раньше, блинами со свойской сметаной и мятным чаем с конфетами. А сейчас Толик Павлов с братишкой жили в доме, отписанном им покойной бабушкой. Их изба, рубленная еще задолго до того, как поселок Померанцево стал просто Гарью, стояла на отшибе, на новом планту, и поэтому, как и десяток соседних с ней домов, уцелела, убереглась от пожарища. Каждый вечер, дождавшись, когда брат Лешка сморится и, по обыкновению, уснет не в своей койке, а где придется – то на сундуке в сенцах, то прям на полу, свалив, скомкав под себя какую-нибудь одежу, – Толик поминал Лешкиного отца недобрым словом.
Как-то раз, еще до пожара, в канун своего семнадцатилетия, Толик ходил в деревеньку Артемьевку. Ходил встретиться с Вадькой Румянцевым и расспросить его о северной столице – Вадька пропадал там целый месяц на своей первой рабочей вахте и, вот, сказали, вернулся. Вернулся не один, привез с собой приблудного питерского паренька – вроде и культурного, и с образованием, но какого-то нежизнеспособного, что ли, вялого да еще и изрядно подспитого. Толя-то привык, что местные алкаши все или старые доходяги или здоровые красномордые кабаны вроде Вадьки, – и тем, и другим поорать бы да подраться, а таких, как этот, он еще не видал. Назвался питерец Леонидом: хоть и было ему около двадцати пяти, может, и побольше, но то ли парень, то ли мужик – на вид не поймешь, для таких хорошее слово в народе придумали – малый. Ростом малого Ленчика бог не обидел, вытянул каланчу на метр девяносто, но мяса не дал, и Ленчик смотрелся