Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пробил уже час, как он позвонил у Степана Дмитрича. Войдя в приемную, он положил на стул свой цилиндр, быстро заглянул в зеркало и при этом пригладил рукой мягкие белокурые волосы и почесал у подбородка свою бороденку.
Степан Дмитрич нашел, что состояние Федора Михайловича хоть по крошечке, но каждый день улучшается. Его лишь беспокоило какое-то золотушно-скорбутное худосочие Федора Михайловича, развившееся за последний год. Он прописал ему декохт Цитмана и предписал совершенный покой ввиду скрытой нервной болезни. Степан Дмитрич решился назвать ее ипохондрической. Она сопровождалась особыми припадками острой тоски, порою даже озлобления, и следовавшим за ним беспредельным желанием отдыха и забвения.
Федор Михайлович часто жаловался Степану Дмитричу на эту тоску и виновником ее считал Белинского, который о его сочинительстве, о бурях в душе предпочитает молчать. Молчание Белинского было для него хуже самой лютой брани: значит, отвергает и презирает, коли молчит.
— Ничего, ничего, Виссарион Григорьевич, отмалчивайтесь! — говорил Федор Михайлович, обращаясь картинно к своему доктору, с которым стал уже почти в приятельские отношения. — Придет время — и вы заговорите.
Покровители отвергнуты. Аналитика помогла
Летом Федор Михайлович «страдал», как он образно выражался, новым воображаемым лицом — «господином Прохарчиным» и все расширял рукопись «Хозяйки». Живя, как и в прошлом году, у брата в Ревеле, он почти успел закончить своего «Прохарчина» и привез Краевскому новую рукопись.
За 14 рублей серебром он снял в доме Кохендорфа, что на углу Большой Мещанской и Соборной, против самого Казанского собора, две маленькие комнатки.
Он хотел жить самым скромнейшим образом.
— Нужно дела делать понемножку, — решил он.
Но дел было немало. Краевский заигрывал перед ним, прося припасти что-нибудь для очерка в журнал, и деньги вперед давал, хоть и весьма скупо отсчитывал их. Карман Федора Михайловича был так же худосочен, как и он сам, и ему надо было сильно перетерпеть. В рассуждениях о своем незащищенном бытии он затевает новые повести: одна — «Сбритые бакенбарды», а другая — «Об уничтоженных канцеляриях» — и даже новый роман — «Неточку Незванову». «Отечественные записки» истощены, и он спешит с начатым делом, чтобы к январю хоть что-нибудь дать в набор. День за днем идет, но в перспективах пока что — нули.
Долги, особливо прошлые, — их было около 1600 рублей, — превышают всякие доходы, и так складываются всякие узлы, что и три Краевских не помогут.
Но тут подскочило одно новое любопытное обстоятельство: Федора Михайловича судьба снова столкнула с его давним приятелем по Инженерному училищу Бекетовым. Алексей Бекетов блистал добротою своего сердца, — это была воплощенная скромность и деликатность. С распростертыми объятиями он встретил Федора Михайловича и вновь пленил его ласковостью слов и улыбок. И все это при немалых знаниях и умной осмотрительности во всех делах. Федор Михайлович, пострадав, как он полагал, на полном доверии к своим первым судьям и ценителям, так и прильнул к Бекетову и его братьям, бывшим в ту пору студентами, страстно увлеченными — один химией, а другой ботаникой и жившими при этом благородными порывами возмущения всяким угнетением и несправедливостями. К этому кружку примкнул и Григорович и еще кое-кто из друзей Бекетовых, и вот тут Федор Михайлович мог немного утишить душевную боль и действительно уже согревал свое охолодевшее сердце теплотой новых друзей. Вся эта компания вошла в складчину на предмет общего столования: каждый дает 15 копеек в день и получает по два кушанья в обед, причем чистых и довольно вкусных. Через несколько дней им приходит в голову еще более удачная мысль — основание жилищной и столовой ассоциации (почти что по системе господина Фурье). С новыми друзьями (Бекетов тут во главе…) они сняли на Большом проспекте, на углу Первой линии, против Лютеранской церкви, общую квартиру и недолго думая поселились в ней дружной компанией. Это было ко всеобщему удовольствию и экономии средств.
Сердцебиение у Федора Михайловича стало затихать. Ипохондрические припадки, которые совсем смутили было его и заставили даже подумать о поездке в Италию для лечения, теперь стали редки.
— Так велики благодеяния ассоциации! — полагал он.
Но что особенно радовало его — это было развившееся в нем пренебрежение ко всяким неудовольствиям литературных олигархов. С «Современником» он разошелся. Некрасов потребовал от него полного отказа от сотрудничества у Краевского, а Федору Михайловичу, связанному к тому же авансами «Отечественных записок», этого вовсе не хотелось. Федору Михайловичу показалось, будто Некрасов грозит выругать его в «Современнике» и по разным углам пускает слухи, что Федор Михайлович продался Краевскому за хвалу Валериана Майкова, критика «Отечественных записок».
Против Лютеранской церкви у Федора Михайловича и его новоявленных друзей была хорошая и большая квартира. Его комната выходила двумя окнами на улицу и располагала к занятиям. Федор Михайлович читал и перечитывал рукопись «Господина Прохарчина», «Хозяйка» же писалась довольно вяло, — ее перебивала идея романа о Неточке Незвановой, к которой Федор Михайлович пристрастился с наивысшим усердием.
Он радовался тому, что разрывал с различными проприетерами изданий, с которыми можно было, по его убеждению, ладить или кумовством, или же сальностями, и отвоевывал себе независимость своего литературного дела.
— Работа для святого искусства, — мечтательно думал он о себе, — работа чистая, в простоте сердца.
Однако карман Федора Михайловича предъявлял свои и совершенно особые требования. Тут же — кстати — и обстоятельства пришлись как бы навстречу этим требованиям: «Отечественные записки» еле ковыляли из месяца в месяц, и господин Краевский в поисках, чем бы заправить ближайшие номера, возложил все свои надежды на «страдавшего» многими замыслами (это было ему доподлинно известно…) Достоевского.
Федор Михайлович кинулся к своим почти приготовленным сюжетам. Он решил, что «Сбритые бакенбарды» и робкие строчки об упраздненных канцеляриях «не состоятся» — для них надо было еще закладывать камни… А вот «Господин Прохарчин» был уже весь в душе его. И мысль в нем сильно определилась, и реалий стало в избытке, — чего же более? — рассуждал Федор Михайлович. Вместе с Голядкиными прохарчинский образ уже был вполне выношен и трепетал всеми своими человеческими и жизнью доказанными свойствами. Надо было только натянуть каждую строку, чтобы привести весь замысел в стройный, но при этом и замысловатый вид, как полагалось бы всякому художественному изобретению.
И Федор Михайлович без всяких задержек приник к рукописям и весь целиком отдался смотрению жизни и всех поступков и намерений своего измышленного лица, прохарчившего окончательно