Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая изощренная игра воображения давала солидную пищу уму. Получалось так, что из какого бы исходного пункта я ни отправлялся вдогонку за своей неугомонной мыслью или под каким бы углом зрения я ни рассматривал наболевшую проблему, я в любом случае прибывал на ту же конечную станцию или приходил к одному и тому же результату. И какую бы терминологию я ни использовал — конечную станцию или итоговый результат, — смысл оставался для меня неизменным: вне зависимости от ракурса изображение получалось одинаково неприглядным, будь то взгляд на проблему снизу или ее безутешное обозрение сверху. Было от чего прийти в отчаяние! Разочарованный таким плачевным итогом, я в изнеможении бросаю перо, чтобы немного успокоиться и утереть сопли, сохраняя при этом надежду, что слабые духом последовали моему совету и пропустили окончание предыдущего абзаца. А остальным же я могу посоветовать уже опробованное средство — запастись личным мужеством и терпением.
Пока я сморкался и утирал опухшие от слез глаза, мне пришла в голову еще одна печальная мысль, ничего, правда, в корне не меняющая и к тому же требующая для своей практической реализации механистического склада ума и долготерпения. Как бы тяжело ни завоевывал наше российское пространство технический прогресс XXI века, всё ж таки мы не можем оставаться безучастными к тем новшествам, что приходят к нам из-за бугра. В этой связи есть кое-какая надежда на то, что будущее поколение, несмотря на полный духовный инфантилизм и общее бескультурье, но обладая компьютерной грамотностью, проголосует когда-нибудь в пользу либеральных реформ хотя бы потому, что компьютерному программированию не чужды элементы демократического выбора — «да», «нет», «или». Технократически преобразуя общество, новое поколение тем самым проголосует в отдаленной перспективе за его демократическое обновление. «Вот только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе».
…Между тем природа Фуншала буквально измывалась над нашими ущербными представлениями о ней. Орхидеи, бегонии, акации, жасмин, тамариски — сочными, буйными цветами всего солнечного спектра резали глаз своей бесстыдной красотой. Сменяя друг друга, выстроились на центральных улицах апельсиновые, лимонные, фиговые, лавровые деревья, в строй которых вклинивались всевозможные пальмы. Красные черепицы крыш тянулись к вершине высокого холма, где уступали место сплошной зелени кустарников, простиравшихся уже к самому верху, к голубому небу. Вся эта необузданная, живописная картина красок создавала ощущение сказочной нереальности, словно рассматриваешь раскрашенную праздничную открытку. Полное безветрие и неожиданное молчание Николь усиливали эффект нашего присутствия в раю. Возникшее в этот момент ощущение лени, безволия, нежелания совершать любые дерзновенные поступки и участвовать в борьбе за собственное светлое будущее — тоже составляли приметы местной природы. «Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигам». Так вот же он, Веничка!
Утомленные жарким солнцем, расслабленные ленью и дремотной истомой, мы брели к берегу моря. По набережной навстречу нам медленно и степенно, временами даже останавливаясь, чтобы оглядеться по сторонам и зафиксировать на себе изумленные взгляды прохожих, вышагивал молодой человек, подле которого семенила на поводке, словно какая-нибудь пугливая болонка, довольно крупного размера самоедская лайка со светло-палевыми пятнами на боках. Бедное животное! Вместо того чтобы, разрывая легкие, третьи сутки гнать оленя по заснеженной тундре где-нибудь в низовьях Хатанги, а затем в приятной усталости от упоительной охоты неспешной трусцой везти к родному чуму захмелевшего от любви к своей ненецкой девушке дорогого каюра, — она ковыляла по асфальтированным субтропикам, создавая модный антураж к совершенно трезвому фуншальцу, щеголявшему в шортах с банановым рисунком и тапочках на босу ногу.
Мирыч со свойственной ей детской непосредственностью, абсолютно убежденная в том, что нет таких языковых барьеров, которые могли бы помешать ей общаться с людьми, подскочила к молодому человеку и, указывая на поджавшую хвост собаку, воскликнула с ноткой изумления: «Самоед?!» Парень, на секунду опешив, заморгал глазами, а потом, будто на поводке у него была не какая-нибудь там незатейливая, уже всем успевшая набить оскомину лошадь Пржевальского, а заботливо выведенный экземпляр редчайшей собачьей породы, ответил с гордостью селекционера-дарвиниста: «Samojed!» Португальского языка я не знаю, но мне показалось, что я правильно истолковал его ответ в духе Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее — наша задача».
Глядя на эту грустную картину, я с сожалением подумал: «Мельчает порода. И не только собачья». — «А что ты хочешь, по-другому и быть не может, — отвечал я себе же. — Деградация породы — признак времени, а с временем нужно идти в ногу. Или ты хочешь возобновить рыцарские ристалища, возродить дворянско-аристократические сословия. Может, тебе еще и рыцарей печального образа с ветряными мельницами подавай. Ведь именно с этим ты связываешь измельчание человеческой породы, противопоставляя ему Кодекс чести, верность слову, защиту чести и достоинства брошенной к ногам подлеца перчаткой, дуэль, наконец, на шести шагах. Посмотри в окно, дружок, на улице маячит XXI век, кругом демократия». — «А при чем тут демократия?» — «А при том, что демократия призывает не только блюсти права и свободы, она еще и учит людей терпимости». — «Терпимости сносить оскорбления?» — «В том числе. Не желаешь сносить, обращайся в суд». — «Ну, хорошо. Ты говоришь, что измельчание человеческой породы — это результат демократической терпимости. А как быть тогда с Россией? Где ты видел там демократию?» — «Действительно, в России я демократии не видел. А не дуэлируют в России не потому, что там есть демократия — ее там нет и в помине, — а потому, что в России изъято из обращения дуэльное оружие, — нет ни холодного, ни огнестрельного, только ядерное. Да и кому в России, скажи на милость, требовать удовлетворения за свое оскорбленное достоинство, если с благородным сословием там покончили еще в начале прошлого века». — «Что ж, по-твоему, в России и гордых людей совсем не осталось?» — «Ну почему! Вовсе нет. В России всегда найдутся гордые люди, способные постоять за себя. По числу сатисфакций на душу населения с помощью мордобоя мы всегда были и остаемся впереди планеты всей, лишний раз доказывая миру, что пускай в нас нет ни грана благородства, зато аристократизма духа, достоинства и самоуважения — навалом, причем исключительно благодаря многовековому антидемократическому укладу российской жизни».
И тут я понял, что спорить с ним, трезвым, бесполезно. Задушит аргументами, циник несчастный. Ладно, посмотрим, как он запоет, когда я его прижучу на пути к противоположному берегу Кесьмы.
Я, довольный собой, что уел этого брюзгу, — трезвый фуншалец с собакой, видите ли, ему не нравится, — вместе со своими спутницами спустился по мелкой гальке к воде.
Октябрь — похоже, не самый разгар пляжного сезона для здешних мест. Кроме нас троих и сотен непуганых чаек, на берегу не было никого. Чайки, такие же ленивые, как и мы, нехотя посторонились, дав нам возможность расположиться у кромки воды. Мы для них были редкой экзотикой, нарушавшей их размеренный образ жизни в эту осеннюю пору. Купание в море вернуло утраченное ощущение времени, взбодрило обмякшее тело, но не затронуло фибры души, глубоко пропитанные безвольной негой и нежеланием участвовать в политической борьбе за возрождение России. Зато Николь, почувствовав прилив энергии и нашу неспособность противостоять ее могучему натиску, продолжила свое жизнеописание точно с того же места, на каком она прервалась, когда на пути в город перед нами неожиданно возник первый светофор: