Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общая идея состоит в том, что невозможно вызвать путем внутреннего отрицания состояние, характеризующееся как состояние внешнего отрицания, как нельзя вызвать тьму фонариком. Поучительное применение этой идеи – сравнение двух стихотворений Эмили Дикинсон.
В одном из них ей не удается достичь понимания того, что нельзя вызвать опустошение ума силой воли, а в другом, наоборот, удается:
Нотки жалости к себе, самовозвеличивания и вероломства делают стихотворение не самым симпатичным. Вторая строфа доходит почти до смешного, напоминая куплет из песни «Я не могу начать» (When J. P. Morgan bows, I just nod / Green Pastures wanted me to play God[106]). В третьей строфе мы сталкиваемся с заблуждением, будто бы можно желать отсутствия отталкивающего объекта. Метафора «клапанов внимания» обманчива, потому что, в отличие от клапанов, внимание нельзя закрыть по желанию. В стихотворении, написанном приблизительно двадцать лет спустя, эта мысль выражена с необыкновенной легкостью:
Само собой напрашивающееся прочтение стихотворения – выражение смирения, но полагаю, что это еще и урок отмщения. Если перефразировать другое стихотворение о парадоксах, которые возникают при волении отсутствия, Эмили Дикинсон, кажется, говорит здесь: «Остерегись меня забыть»[108]. Состояние забвения – это, по сути своей, побочный продукт.
Невозможность по собственной воле вызвать отсутствие ментального образа также подчеркивается в буддизме, особенно в дзен-буддизме. Учение о «не-уме» в дзене преимущественно негативно и делает акцент на трудностях, которые лежат перед теми, кто желает достичь или добиться состояния отсутствия сознания. «Пробуждение в несознании никогда не следует принимать за достижение в результате подобных усилий»[109]. Или же:
Пустота так и просится к нам в руки, она постоянно с нами и обуславливает все наше знание, все наши поступки, она – сама наша жизнь. И только когда мы пытаемся ее ухватить и удержать перед глазами, она от нас ускользает, сводит на нет все наши усилия и исчезает, как туман[110].
Этот текст может быть прочтен в свете другой дзенской пословицы: «Лучшее знание – это незнание о том, что ты что-то знаешь»[111]. Пустота и несознание означают всего лишь отношения с миром напрямую, без отношения к самому отношению. Я не вижу необходимости привлекать сюда философское учение Юма о том, что нет никакого устойчивого «я», хотя это и распространенное толкование. Дзен становится понятнее, будучи представлен как моральная психология, как аргумент в пользу того, что хорошие вещи в жизни можно испортить чрезмерным осознанием. Есть искушение полагать, что цель дзена – достичь состояния отсутствия отношения к себе самому, но по зрелом размышлении становится ясно, что такое состояние – по сути своей побочный продукт. И тем не менее эта вера не может быть целиком ложной, потому что мастера дзен все- таки берут учеников и учат их. В следующем разделе я обсуждаю непрямые стратегии, способные помочь осуществить «бесцельную цель» дзена.
Ранее я говорил об обреченности на провал попыток по собственной воле вызвать отсутствие ментального объекта. Данное явление следует отличать от двух других, тесно с ним связанных, но все же совершенно иных феноменов. Во-первых, желая избавиться от экстраментального объекта, можно, наоборот, искусственным образом поддерживать в нем жизнь. Говоря обобщенно, желать физического отсутствия кого-то или чего-то значит наделять его ментальным присутствием в качестве объекта отрицающей установки. Желая несуществования объекта, мы наделяем его существованием. В этом нет ничего парадоксального, поскольку сотворенное существование отличается по модусу от отрицаемого существования. Однако мы близки к парадоксу, когда у объекта нет никакого другого существования, кроме того, которое он получил благодаря отрицанию своего существования.
Поль Вен выдвигает предположение, что культ римского императора основывался не на вере в божество[112]. Подданные, несомненно, находят утешение в признании того, что их правители некоторым образом их превосходят: как говорил Токвиль, «нет ничего более привычного, свойственного человеку, чем признание интеллектуального превосходства над собой своего угнетателя»[113]. Однако, когда происходили реальные бедствия, римляне всегда обращались к традиционным божествам; они верили в Императора подобно тому, как дети верят в Санта- Клауса, при этом справляясь у родителей о цене рождественских подарков. Но хотя у культа императора не было верующих сторонников, у него были фанатичные неверующие противники – христиане. Божественность императора всерьез воспринималась только теми, кто ее отрицал. Аналогично – кто, кроме диссидентов, сегодня в восточноевропейском блоке всерьез воспринимает марксизм-ленинизм? Учение или идея могут выжить, только если они существуют у кого-то в голове, пускай даже будучи отрицаемыми. Они полностью мертвы лишь тогда, когда никто не удосуживается их оспаривать. Зиновьев указывал, что в Советском Союзе нормы рациональности и человечности не имели даже того признания, которое обеспечивается активным отрицанием. Зло стало банальным – внешним, а не внутренним отрицанием добра[114].