Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается упомянутого во все том же отрывке из «Записок психопата» «тихого курения», то отказаться от этой привычки Ерофеева тщетно уговаривал Юрий Романеев в шуточном стихотворении, представлявшем собой портреты-характеристики участников их общей студенческой компании:
«24 марта 56 г. — 1-я серьезная папироса», — отметит, как важную дату, Венедикт в записной книжке 1966 года[203].
Однако едва ли не главным открытием «нового» Ерофеева, заложившим основы его будущего времяпрепровождения, стало «тихое пьянство». «Веня жил в общежитии и пил уже тогда сильно очень, знаменит был этим», — вспоминает Борис Успенский. В разговоре с Ольгой Седаковой сам Ерофеев свой алкогольный дебют впоследствии описал следующим образом: «Поступив в МГУ, в Москве, бредя по какой-то улице, он увидел в витрине водку. Зашел, купил четвертинку и пачку „Беломора“. Выпил, закурил — и больше, как он говорил, этого не кончал. Наверное, врачи могут это описать как мгновенный алкоголизм»[204]. «В студенческие годы Веничка совсем ничего не ел, — вспоминал Владимир Муравьев. — Он говорил: „Идеальный завтрак: полчетвертинки, оставшейся с вечера (нужно, чтобы кто-нибудь оставил), и маленькое пиво. Идеальный обед: четвертинка и две кружки пива. Идеальный ужин: полчетвертинки (вот то, что должно остаться на завтрак, но на ужине все время спотыкаюсь, обязательно получается целая четвертинка), большое и маленькое пиво“. Но это, конечно, идеал, никогда такого не было. Не те были наши достатки»[205]. «К сожалению, у Венедикта Васильевича достаточно рано проявилась пагубная русская привычка, причиной которой была некоторая усталость от бытия, от жизни, и вот он стал уходить в алкогольный транс, — рассказывает Алексей Муравьев. — По воспоминаниям старшего поколения (Померанца, Георгия Александровича Лесскиса) в начале 1950-х годов пить водку было не принято. Пили в основном слабоалкогольные напитки, винцо, бутылку на пять-шесть человек. Им хватало того драйва, который был среди них. А вторая половина 1950-х — это было уже совсем другое время».
Легендарную историю об университетском пьянстве Ерофеева со слов «кого-то из Вениных однокурсников» пересказала в своих воспоминаниях Наталья Логинова: «На первом курсе Венедикт Ерофеев стал чемпионом „выпивки“ (не помню, как был обозначен в рассказе этот титул). Происходило это в Ленинской аудитории, рядом с кафедрой, ставился стол, на котором были кастрюля с вареной картошкой, банка с килькой, хлеб и бутылки с водкой. С каждой стороны стола садился представитель какого-то факультета. Мне запомнились историк, математик и от филологов — Венедикт Ерофеев. Зрители, они же и болельщики, располагались амфитеатром. По гонгу участники соревнования выпивали по стакану водки, после чего закусывали и начинали беседовать на заданную тему. Через некоторое время гонг повторялся, как и все остальное, и постепенно участники начинали отваливаться. И вот остались математик и Веня. Но после очередного стакана кто-то из болельщиков очень бурно приветствовал математика, тот обернулся и упал со стула. И так Веничка остался один за столом как Чемпион, хотя тоже был „под завязку“»[206]. Конечно, многое в этой истории вызывает обоснованные сомнения: например, стол с бутылками водки, накрытый в Ленинской аудитории МГУ. Однако и сам Ерофеев, как бы в память о своем бывшем (или не бывшем) подвиге, отметил в записной книжке 1972 года: «Обязательно вставить соревнование, кто кого перепьет»[207].
Анекдоты анекдотами, но в мемуарный рассказ Владимира Муравьева о пьянстве Ерофеева и его расставании с филологическим факультетом МГУ многократно вплетено слово, которое мы предлагаем считать рабочей разгадкой ключевой внутренней загадки Венедикта Ерофеева: «Самым главным в Ерофееве была свобода. Он достиг ее: видимо, одной из акций освобождения и был его уход из университета. Состоянием души свобода быть не может, к ней надо постоянно пробиваться, и он работал в этом направлении всю жизнь. Сколько он пил — видит бог, это был способ поддержания себя то ли в напряжении, то ли в расслаблении — не одурманивающий наркотик, а подкрепление Он не шел, глядя в небо. Он видел границу, через которую переступал, когда другие останавливались»[208]. «Он был человеком исключительно искренним, не было никакой позы, не старался подладиться ни к кому. Я совершенно не испытывал никаких затруднений с ним при общении и ничего кроме глубокой симпатии к нему не питал. Он не поддерживал разговор для того, чтобы его поддерживать, поэтому мог производить впечатление молчаливого. Вместе с тем свободно вступал в разговор. Он был очень свободный человек. Искренний и свободный» — так определил главное в своем университетском товарище Борис Успенский. «Он мне очень нравился: статный красавец с обаятельным баритоном. Его ирония и безмятежность говорили об абсолютной свободе его умственного и душевного существования», — таким уже в 1972 году увидит Венедикта Юлий Ким. «У него была вот такая, я бы сказал, свободная жизнь скорбящего человека. Скорбеть он считал самым главным делом», — говорит о Ерофееве один из его «владимирских» знакомцев, поэт Вячеслав Улитин[209]. «Что в Вене особенно потрясало — абсолютная свобода, умение никак не реагировать на обстоятельства, в которых все тогда жили. Полное невосприятие. Диссиденты — понятно. Коммунисты — понятно. А он был вне этого», — говорит художник Алексей Нейман, познакомившийся с Ерофеевым в последние годы его жизни.