Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В апреле смертельно заболел отец.
Майская жара несколько разморила Ерофеева, и он подумал, что неплохо было бы найти веревку, способную удержать 60 кг мяса.
Майская же жара окутала его благословенной ленью и отбила всякую охоту к поискам каких бы то ни было веревок, одновременно несколько задержав его на вышеупомянутой плоскости.
В июне Ерофееву показалось слишком постыдным для гения поддаваться действию летней жары, к тому же внешние и внутренние события служили своеобразным вентилятором.
В начале июня брат был осужден на 7 лет.
В середине июня умер отец.
И, вероятно, случилось еще что-то в высшей степени неприятное.
С середины июня вплоть до отъезда на летние каникулы Ерофеев катился вниз уже вертикально, выпуская дым, жонглируя четвертинками и проваливая сессию, пока не очутился в июле на освежающем лоне милых его сердцу Хибинских гор.
Июльские и августовские действия Ерофеева протекли на вышеупомянутом лоне вне поля зрения комментатора.
В сентябре Ерофеев вторгся в пределы столицы и, осыпая проклятиями вселенную, лег в постель.
В продолжение сентября Ерофеев лежал в постели почти без движения, обливая грязью членов своей группы и упиваясь глубиной своего падения.
В октябре падение уже не казалось ему таким глубоким, потому что ниже своей постели он физически не смог упасть.
В октябре Ерофеев стал вести себя чрезвычайно подозрительно и с похвальным хладнокровием ожидал отчисления из колыбели своей дегенерации.
К концу октября, похоронив брата, он даже привстал с постели и бешено заходил по улицам, ища ночью под заборами дух вселенной.
Ноябрьский холод несколько охладил его пыл и заставил его вновь растянуться на теплой постели в обнимку с мечтами о сумасшествии.
Весь ход ноябрьских событий показал с наглядной убедительностью, что мечты Ерофеева никогда не бывают бесплодными»[195].
Все же абсолютно доверять этому фрагменту не сто́ит, реальные факты биографии Ерофеева соседствуют в нем с вымышленными. В частности, ни одного из братьев Венедикт тогда не похоронил[196]. По «Запискам психопата» можно судить о стиле жизни Ерофеева тех месяцев, его круге чтения и философских поисках, однако в качестве даже и беллетризованного дневника рассматривать их не следует. Отметим, что первый же серьезный литературный опыт Ерофеева в чем-то предвосхитил поэму «Москва — Петушки» — и там и там центральный персонаж заимствует у автора имя и ряд деталей биографии.
Попробуем теперь прояснить некоторые темные места из приведенного отрывка «Записок психопата».
Об апреле 1956 года, в котором Венедикт «отдавал должное природе», сохранились воспоминания ерофеевских одногруппниц: «Неотвратимо приближалась сессия, а Веня так и не появлялся в университете. Положение становилось критическим, и к нему в общежитие в Черемушки были направлены „представители общественности“ — мы: профорг А. Дунина и комсорг Е. Жуковская с заданием „спасать“ Веню. Миссия была невыполнимой, но деваться было некуда. Кто-то из общежитских проводил делегацию к Вениной двери. Вошли. Веня возлежал на кровати с фолиантом (кажется, Гегеля) в руках. Кровать была коротка, и его длинные ноги просовывались сквозь железные прутья спинки. В комнате было накурено, хоть топор вешай, сосед его начал поспешно убирать разбросанные по комнате вещи, подвинул нам стулья. Видно, ему было неловко. Он сказал Вене: „Ты бы хоть встал, к тебе же пришли, неудобно“. На что Веня буркнул: „А я никого не приглашал“. И продолжал читать (или делал вид, что читает). Пока говорили не о его проблеме, а на какие-то нейтральные темы, он что-то даже отвечал. Но когда мы начали уговаривать, точнее, упрашивать его прийти на занятия, говоря, что деканат допустит его к сессии, если он все-таки явится, он перестал отвечать и демонстративно углубился в книгу. Но судя по коротким взглядам, которые он иногда бросал на нас, было видно, что он все-таки слушал. Наконец все доводы иссякли, и мы могли лишь пойти по второму кругу. Ему это, видно, надоело. Он махнул рукой и изрек что-то вроде „Изыдьте!“, что „комиссия“ и сделала. Сессию он не сдавал»[197]. Последнее не совсем верно. Вторую сессию Ерофеев все же сдал, хотя и «с некоторым скрипом» (вспоминал Владимир Муравьев[198]). «Его тогдашняя пассия выгоняла его на экзамены (он ей этого не простил)», — пояснил Муравьев далее[199].
О промежутке в жизни Ерофеева «с середины июня вплоть до отъезда на летние каникулы» кое-что рассказывает Пранас Яцкявичус (Моркус): «Летом 56-го, когда студенты разъехались и Черемушки опустели, Ерофеев оставался один на всю комнату. Откуда-то он притащил ультрамаринового цвета заводимый вручную проигрыватель. Имелась у него одна-единственная пластинка, и он без конца ее ставил. Это было „Болеро“ Равеля, нескончаемое кружение по спирали»[200].
О том, что Венедикт делал на летних каникулах 1956 года, можно получить некоторое представление из тогдашнего сердитого и ироничного письма Ерофеева Антонине Музыкантовой: «Здравствуй, Тоня. Вчера ты обрадовала (!) меня своим крохотным письмом. Приятно-таки получать письма от просвещенных людей, а то, понимаешь ли, здесь дикость, варварство, невежество, зверские холода, апатитовая пыль, повальное пьянство и прочие неинтересные вещи. Приехал совсем недавно. Встретили вызывающе хорошо. Богомольной мамаше сразу же прочел наизусть „Иуду“ Надсона, а сестру, скромно наделенную от природы умственными способностями, обозвал гением. И обе, довольные, успокоились. Да и ругать меня бесполезно. Вчера посетил кладбище и созерцал свежую могилу отца. Вчера же ходил через горы к брату Юрику в лагерь… Юрик по-прежнему веселый, длинный, жизнерадостный. Кстати, читал конвоирам Надсона наизусть, и все были безобразно восхищены. Еще раз убедился в том, что самый тупой конвоир чувствительней, чем десять Музыкантовых. (Только, пожалуйста, не злись!) Немецким заниматься не хочется. Я даже не понимаю, зачем забивал чемодан твоими глупыми тетрадями. Каждый день ухожу в горы, жгу костры; завернувшись в плащ, читаю Эдгара По. Просвещаю трехлетнего племянника, убеждаю его следовать по стопам своего остроумного папаши. А в университет мне совсем не хочется, тем более не хочется видеть надоевших членов нашей группы. Вот, кажется, и все. Желаю успеха, процветания и благополучия, а твоей маме скорейшего выздоровления. Да, кстати! У нас в горах ожидается третье, на этот раз шестибалльное землетрясение. Все боятся, а я жду с нетерпением нового горного обвала на дома кировских мещан. Может быть, если тебе не лень, ты меня еще „поистязаешь“? Или заставишь хоть кого-нибудь из нашей группы написать мне?»[201] В этом пронизанном байроновской романтикой письме фантазий тоже едва ли не больше, чем правды. Например, вторичное пребывание брата Юрия в лагерном заключении Ерофеев придумал, видимо, чтобы сильнее поразить адресата.