Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскресенье, 9 апреля 1876 года
Господи!
Я была на исповеди, получила отпущение грехов, а теперь ругаюсь и злюсь.
Определенный объем грехов так же необходим человеку, как определенный объем воздуха для жизни. Почему люди удерживаются на земле? Их пригнетает к земле груз совести. Если бы совесть у них была чиста, они были бы легкие и улетали бы прямо к небесам, как красные воздушные шары.
Странная теория, да не все ли равно!
Полдесятого. Да какая разница, он не придет.
Впрочем, положа руку на сердце, не знаю, люблю я его или нет.
Хочу быть рассудительной, невозмутимой – и не могу.
Пятница, 5 мая 1876 года
О чем же я говорила? Ах да, о том, что Пьетро заслуживает прощения: он слишком мало во мне уверен. И потом, он, может быть, робеет.
Мне не понять его колебаний, ведь я-то сама не влюблена!
В романах я читала, что часто влюбленные кажутся рассеянными и равнодушными. Хотелось бы верить романам.
Я сонная, мне скучно, а в этом состоянии мне хочется видеть Пьетро и слушать о любви. Пускай мне приснится, что он здесь, какой это будет прекрасный сон. Действительность грозит опасностями.
Мне скучно, а от скуки я становлюсь очень нежной.
Придет ли конец этой жизни, полной скуки, разочарований, зависти и горя!
Воскресенье, 7 мая 1876 года
В заслуженном презрении ко всем и вся черпаешь какое-то безнадежное удовлетворение. Хоть от иллюзий избавляешься.
Если Антонелли надо мной шутил, если он меня обманывал, он нанес мне кровное оскорбление; вот и еще одно имя на моих скрижалях ненависти и мести. Я бы плакала от ярости и стыда, не будь я в таком ошеломлении.
Понедельник, 8 мая 1876 года
И все же род человеческий нравится мне таким, какой он есть, я люблю его, я к нему принадлежу, я живу вместе со всеми этими людьми, от них зависит моя судьба, мое счастье.
Суббота, 13 мая 1876 года
Как только я осталась одна, я села на кушетку, зажмурилась и стала себя спрашивать, что же я запишу, ведь я же ничего не понимаю из того, что говорили, потому что ничего и не говорили, хотя на самом деле наговорили слишком много. И то, как я себя держала, а ведь все знала, и как притворялась! Ох, как глупо! Я просто ребенок, шестилетний ребенок. Ничего не знаю, веду себя бесхитростно, не приукрашиваю ни своих чувств, ни мыслей, и у меня нет сил перенести все с достоинством: я заплакала. Пишу и слышу, как шуршат мои слезы, падая на бумагу, крупные слезы, и текут легко, без гримас. Я легла на спину, чтобы слезы втекли обратно, но у меня не получилось.
Вместо того чтобы объяснить, почему плачу, я описываю, как я плачу! А как объяснишь? Я сама ничего не понимаю, как же так, думала я, запрокинув голову на кушетке, как же так может быть? Значит, у него ко мне ничего не было, или все, что было, – это была шутка, это было оскорбление! А все, что я ему сказала в тот вечер, – он, значит, все забыл? Забыл!!! Несомненно, иначе зачем ему пускаться в этот незначащий разговор, вставляя в него какие-то слова, которые он бормотал так тихо, что я не могла расслышать, а потом он еще добавил, что любит меня, только когда я рядом, что я замороженная, что он уедет в Америку, что он надеется, что я больше не приеду в Рим, потому что когда он меня видит, то любит, а когда нет – забывает. Я очень сухо попросила его не говорить больше об этом.
Нет, не могу писать! Представляете, каково мне и как меня оскорбили.
Я не хотела больше писать, я просто не могу, но какая-то сила меня заставляет писать, пока всего не расскажу, хотя лучше бы эта сила надо мной сжалилась: меня то в жар бросает, то в холод, я дрожу, плачу, хочу сказать о моей гордости, о том, как меня оскорбили, о глупостях и на каждом слове останавливаюсь.
Среда, 17 мая 1876 года
До одиннадцати у нас сидели Папаригопуло и Симонетти, потом ушли, но Потехин остался, видя, что Пьетро не уходит. Мы сразу как ни в чем не бывало вышли в переднюю… Передать наш разговор невозможно. Он раз десять насильно обнимал меня. Наконец я рассказала ему обо всех моих угрызениях совести, обо всех сомнениях, все как есть.
– Я несчастен, я отверженный в этом мире.
Невозможно уследить за его бессмысленными, невообразимыми речами. Скажу только, что он опять повторял, что он меня любит, и говорил так нежно, и глаза у него были такие умоляющие, что я сама подошла к нему, и мы стали, как добрые друзья, болтать обо всем на свете. Я уговаривала его, что есть Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он верил в Бога, чтобы увидел Его в моих глазах и молился Ему моими устами.
Наконец я отошла от него и сказала:
– Значит, все кончено. Прощайте! Напрасно я все это допустила, мне надо было видеть, кто вы такой.
– Я вас люблю!
– Вы меня любите, и вы… Знаете, будь я одна, я бы, может быть, заплакала от ярости и унижения, но сейчас я могу говорить обо всем этом и даже над этим смеяться.
– Я вас люблю и не хочу принести вам несчастье, со мной вам не будет ни счастья, ни покоя.
– Вы меня не поняли, сударь. Я вам заранее отказываю.
– Нет, нет, я же говорю вам, я страдаю!
– Верю, – сказала я, беря обе его руки в свои, – и мне вас жаль!
– Спасибо и на том.
– Что ж, прощайте. Я уезжаю, я выйду замуж в России и приеду к вам в монастырь в гости.
– Хорошо, а я начну за вами ухаживать.
Странно: мне не было ни страшно, ни стыдно.
– Я вас не люблю, – сказала я, – так что не тратьте зря сил.
– Вы никогда меня не полюбите?
– Полюблю, когда вы будете свободны.
– Когда я умру.
– Но как же мне теперь вас любить, если вы у меня вызываете жалость и презрение? Вам скажут, чтобы вы меня разлюбили, вы и послушаетесь.
– Это правда.
– Это ужасно!
– Я люблю вас, – повторил он в сотый раз, сжимая меня в объятиях, и я не сопротивлялась, я была в восторге, я была вне себя, я прижималась к его груди, не дыша, молча, пока его губы прижимались к моей щеке.
Не знаю, сколько это продолжалось, наверно, долго, но мне все было мало. Я чувствовала, как он весь дрожит, и не смела ни шевельнуться, ни заговорить, чтобы не нарушить очарования. Поймите, я чувствовала восторг и небывалое счастье, и вдруг он – о Господи, сжалься надо мной! – привлек меня к себе еще ближе, и его рука заскользила вдоль моего платья, так что я отпрянула, как пораженная громом. Кровь отхлынула от моего лица, я, наверное, сильно побледнела, потому что он как будто испугался.