Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот следующим она вызывает ученика Алексея Зу-дова… О нем я должен сказать несколько слов. Такие персонажи, как Лешка Зудов по кличке Зудяра, встречаются, по моим наблюдениям, в каждой школе и в каждом классе. Это люди, возложившие на себя миссию смешить честной народ, иначе говоря, играющие добровольно роль шута. На уроках они задают дурацкие вопросы, строят рожи за спиной учителя, рассказывают о себе нелепые истории, падают с парты и т. п. Зудяра был такой вот школьный шут. При этом он обладал несомненным комедийным дарованием — мог верно изображать кого угодно, подражал голосам и звукам, выразительно читал юмористические рассказы, сам сочинял и разыгрывал смешные сценки. Вместе со всеми я много и охотно смялся его шуткам и проделкам. До поры до времени. Настал злополучный для советских евреев год, слово «космополит» было произнесено…
Нельзя сказать, что до той поры евреи жили спокойно, не ведая страха, угроз, издевок и ненависти, — все это было в полном размахе уже во время войны, но все же на официально-публичном уровне как-то сдерживалось остатками интернациональной риторики: «у нас все равны», «братство народов», «антисемитизм — буржуазный пережиток» и все такое… И вот пришла пора, когда само советское государство возглавило кампанию ненависти к евреям, то бишь космополитам. Все ограничения были сняты, всякое бесчинство в отношении космополитов дозволено — ату их, ребята!
Примечательно, с какой охотой в школе подхватили антиеврейскую кампанию правительства: с таким энтузиазмом ранее не относились ни к одному партийному призыву — ни к перевыполнению пятилеток, ни к орошению пустыни. На каждой перемене, в каждом углу рассказывали гнусные истории «про евреев», стены в уборных были расписаны антисемитскими лозунгами, а тех нескольких евреев, что учились в школе, буквально изводили насмешками. В сугубо пролетарском районе, где мы жили, вообще евреев было мало.
В нашем классе вожаком антиеврейских выходок сразу стал Зудяра. Вряд ли он действительно уж так сильно не любил евреев, скорее для него это была лишь возможность подурачиться и привлечь к себе внимание класса, но в последнее время ни о чем другом, кроме космополитов, он не говорил. Утром входил в класс с такой примерно фразой: «Ой, ви знаете, что пхоизошло у нас в квахти-ре с космополитом Абхамом Исааковичем?» — и сорок хохочущих физиономий оборачивались в мою сторону. Не в его, а в мою… Я был единственный в классе…
…К доске Зудяра вышел с томиком Гоголя, заложенным пальцем на нужной странице, и объявил:
— Я тоже прочту из «Тараса Бульбы».
И он начал читать отрывок, где описана толпа запорожцев на берегу Днепра, и какие-то казаки (кстати, Гоголь пишет «козаки») в «оборванных свитках» рассказывают им, что не стало жизни от жидов, что вот они уже и церкви православные в аренду забрали и своим жидовкам юбки шьют из поповских риз.
«Перевешать всю жидову! — раздалось из толпы. — Перетопить их всех, поганцев, в Днепре!»
Зудяра прокричал эти слова мужественным «казацким» голосом. Все лица, как по команде, повернулись ко мне. Я почувствовал, что краснею и глаза мои наливаются слезами. Зудяра продолжал:
«Толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов. Бедные сины Изхаиля, растехявши все пхи-сутствие своего и без того мелкого духа… — Эти слова произносились с издевательским «еврейским» акцентом… — Прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но казаки везде их находили».
Все хохотали. Я чувствовал, что лицо мое пылает, и я сейчас или закричу, или потеряю сознание. Я взглянул на Надежду Ивановну — она хмурилась, ей определенно все это не нравилось. Но почему же тогда она не прервет его?
«Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон. — Голос Зудяры звенел победной радостью. — Но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе».
Я не притворялся, когда говорил потом родителям, что не понимал происходящего со мной, как будто это был кто-то другой, не я. Помню, этот «другой» вскочил с места, перепрыгнул через парту, подлетел к Зудяре, вышиб из его рук книгу, схватил его за горло и повалил на пол. Поднялся крик, все повскакали с мест. Ничего не соображая, я бил Зудяру кулаками по лицу, он пытался уворачиваться и кричал:
— Ты что?.. Это же Гоголь написал… Это же не я! Гоголь!.. Гоголь!..
Я немного пришел в себя, услышав истошный вопль Надежды Ивановны. Кто бы подумал, что эта выдержанная, интеллигентная женщина может так кричать!
Меня оттащили от Зудяры, и в этот момент в дверях класса появился директор школы…
Не буду описывать степень горя и отчаяния моих родителей.
— Ты погубил себя! Ты разрушил свою жизнь! — Отец не кричал, он стонал. — Они тебе не простят… А тут еще этот проклятый Израиль на нашу голову.
Он сам только что пережил полный крах своей академической карьеры, второй год ходил без работы. Только теперь, давно став взрослым и давно став отцом, я понимаю весь ужас его положения.
Дедушка Матвей Самуилович держался гораздо спокойнее, но и он осуждал мой поступок:
— Драться — это нехорошо. Он тебе сказал — ты ему сказал, он — слово, ты — слово… Но драться…
Я теперь запросто захаживал в его комнату, подолгу говорил с ним обо всем на свете. Оказалось, что он много знает интересного. В молодости по своим мануфактурным делам он ездил чуть ли не по всей Европе, побывал во многих прекрасных городах и с увлечением их описывал. Но вообще-то, если верить деду, самым прекрасным местом в мире был польский город Лодзь: такой мануфактуры и в таком ассортименте не было больше нигде…
О происшествии в школе мы старались не говорить. Где-то в РОНО обсуждалось мое дело, готовилось судьбоносное для меня решение… Мы могли не говорить об этом, но не могли не думать. Тема эта буквально висела в темном воздухе, витала под потолком, пряталась за тяжелыми книжными шкафами. Однажды без всякой связи я неожиданно спросил:
— Дедушка, а ты Гоголя читал?
Он посмотрел на меня с искренним недоумением:
— Ты разве не знаешь, что я учился в реальном училище? Там давали самое лучшее образование. Русскую литературу тоже, а как же?.. Я тебе скажу: мне больше всех нравился Толстой. Вот он понимал людей, всяких. Он знал, что человеку можно, а что нельзя. И Гоголя тоже изучали, а как же… Очень хороший писатель, смешной. Как он хуторян описывал — замечательно! Я же там жил, я видел.
— А ты можешь объяснить, почему тогда он, Гоголь… такой добрый, так всех жалеет: Акакия Акакиевича, художника Чарткова… А когда евреев убивают, он только смеется вместе с казаками.
Матвей Самуилович пожал плечами:
— По-моему, это нетрудно объяснить. Этот… Акакий, и другие тоже, они — его народ, его родные люди в его стране, он их знает и любит. Ну, как своя семья. А евреи… они чужие ему. Что он о них знает? Он же всего этого не читал. — Дед кивнул в сторону шкафов, где спокойно, с достоинством мерцали золотые корешки. — Он их не знает, не любит. Все смеются — и он со всеми, все ругают — и он заодно, все идут громить — и он туда же…