Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«На следующий день я впервые поехал в морг. Это была одновременно моя первая встреча с ним, что было довольно странно. Тогда-то я и сделал первую посмертную маску. Он действительно улыбался, — вспоминает Ник. — Я не стал ей говорить, что дело просто в его массивных челюстях».
После школы-интерната Ник пошел во флот отчасти потому, что отец всегда мечтал быть моряком, но не смог из-за плохого зрения, а отчасти потому, что работа в постоянном движении очень напоминала ему детство, когда семья была в бегах. Он прослужил четыре года на Фолклендских островах: сначала был оператором боевых радиоэлектронных средств на «Гермесе» — корабль назвали в честь греческого бога, который покровительствовал и ворам, — а потом стал ныряльщиком. В конце концов его перевели на сушу. Перестав нырять, он потерял и причитающиеся за это деньги — проведенное под водой время ныряльщикам оплачивают так же, как пилотам часы в полете. Чтобы компенсировать разницу, он устроился в Отделение ныряльщиков Речной полиции на Темзе, расположенное в Уоппинге. По словам Ника, реалии Фолклендской войны с кровью и разорванными на куски солдатскими телами не удивили бы полицейских ныряльщиков. В собственном городе он регулярно, изо дня в день сталкиваются с чем-то подобным.
«Это было сборище больных на голову людей, — вспоминает он. — Все уже в девять утра были пьяны, и я вскоре понял почему. Им приходилось смотреть на отвратительные вещи. Иногда это пистолет в реке или утонувший автомобиль, но в основном трупы. Когда я первый раз пошел на задание, они засунули меня в озеро проверять, сидит водитель в машине или нет, и продеть цепь вокруг бампера. Я очень старался не смотреть внутрь, но все же заглянул. Выглядел он так себе».
Я спрашиваю его о том, меняет ли контакт с мертвыми, то, что он видит их такими, какие они есть на самом деле, его восприятие смерти, трогает ли его эта череда мертвых лиц на кухонной лавке.
«Я далеко не все постоянно держу в голове, — говорит он. Потолок теперь застилают облака дыма. — Детство у меня было довольно жестокое, особенно в интернате. Я прекрасно умею раскладывать все по полочкам и закрывать на замок, но, наверное, этому меня просто научила жизнь. Это может каждый, но я, мне кажется, просто попадаю в ситуации, где приходится это делать, я очень хорошо отработал навык. Я умею не давать волю нервам и умею, если нужно, захлопнуть нужную дверь в голове. В целом для этого надо переключиться на что-нибудь другое, а у меня в жизни вечно столько всего происходит, что это вообще не проблема. А может, это и есть проблема. Один из моих ребят как-то сказал, что я бегу от реальности — у меня столько дел, что толком не остается времени о ней поразмышлять».
«А если бы вы все же нашли время подумать, это было бы плохо?» Я помню первую строку «Призрака дома на холме» Ширли Джексон: «Ни один живой организм не может долго существовать в условиях абсолютной реальности и не сойти с ума»[36]. Интересно, сколько реальности и времени требуется, чтобы раздавить человека?
«Мне кажется, пользы бы это не принесло. Все время думать о смерти удручает. Особенно о самоубийцах. Зачем человек так поступил? В жизни надо сделать слишком многое, чтобы зацикливаться на мертвецах. Когда тебя постоянно окутывает смерть, в этом нет ничего хорошего. От этого можно впасть в меланхолию».
Я интересуюсь, почему в таком случае он выбрал искусство, заставляющее его сталкиваться лицом к лицу с одной из реальностей, от которой он вроде бы скрывается за занятостью. Зачем он дни и месяцы посвящает этому тихому труду, если остальная его жизнь громкая и оживленная?
«В жизни я многое делаю по очень банальным и эгоистичным соображениям, — отвечает Ник. — А вчера работал над стопой маленькой девочки, меня сильно огорчало, но при этом было ощущение, что моя жизнь — это не просто сплошное развлечение на американских горках». Сейчас он напоминает мне Поппи: та тоже хотела приносить людям пользу, а не только торговать картинами на аукционах. «Я делаю очень стоящее дело, — продолжает он. — Искусство, которым я занимаюсь, игра в группе — это все эгоизм. А здесь, мне кажется, я делаю что-то очень, очень хорошее, иначе я бы за это не взялся. Что-то вроде призвания. Больше этим никто не занимается. Были бы другие — я бы, скорее всего, сказал себе, что лично мне за это браться не обязательно. Остальные вещи я делаю, потому что мне так хочется. Полезно иметь ощущение, что делаешь то, что должен, а не только то, что тебе захотелось».
Если бы у Ника был выбор, он работал бы с живыми — несмотря на уверенность, что в прижизненной маске нет духовной силы. Он предпочел бы, чтобы не требовалось зажимать и подпирать кожу, чтобы человек выглядел не таким мертвым и осунувшимся. Однако люди вспоминают о маске уже постфактум — если вообще думают на эту тему. Они хотят сохранить сущность жизни, когда жизнь уже успела уйти, и поэтому в посмертных масках всегда есть что-то печальное. Они рождены одной лишь утратой. Ник поднимает глаза на маску своего отца, некогда одного из самых разыскиваемых преступников в мире, и признается, что иногда подумывает о том, чтобы поставить ее вместо посмертной на надгробии на Хайгейтском кладбище. Та обычно выглядит грустной в тени: есть что-то в углублении глаз, какая-то тяжесть оттягивает черты лица вниз. Отец умер пять лет назад, и Нику до сих пор больно об этом разговаривать. Во время нашей беседы он в основном избегает этой темы: отворачивается, чтобы скатать папиросу, спрашивает, есть ли другие вопросы. Но перед моим уходом он все же рассказывает мне, что теперь жалеет, что поддерживал его тогда на стуле, — обычно он так не работает и уже не может вспомнить, почему так поступил. Момент, когда он обнаружил отца мертвым, и последующие месяцы как будто покрыты туманом. Он по-прежнему пытается их припомнить, но они заперты за какой-то дверью его разума. Прижизненная маска, однако, вписалась бы в пространство надгробия не хуже, чем посмертная. Слева высечены слова «THIS IS IT!» («ЭТО ОН!») — отец сказал эту фразу по рации, оторвав ухо от рельсов той ночью в 1963 году. Справа — «C’EST LA VIE!» («Такова жизнь!») — эту фразу он произнес в момент ареста.
В следующий раз я побывала на Хайгейтском кладбище холодным зимним днем. Кусты морозника по краям аллеи свистели от ветра — он был такой сильный, что скрипели даже деревья надо мной. Я заметила, что перед надгробием отца Ника примостилась маленькая скамейка — простая дощечка, положенная на камни. С главной дорожки ее не было видно за другим могильным холмом. Я села, и у меня перед глазами оказалось лицо Брюса Рейнольдса. Он был пугающе похож на своего сына. Дождь стекал по бронзовой коже. Струйки сбегали по тонким морщинкам, образовавшимся за годы жизни.
Офисы компании Kenyon занимают заурядное кирпичное здание в унылой промзоне на задворках Лондона, состоящей из круговых перекрестков и парковок. Здесь нет ничего, кроме огромных магазинов со всевозможными приспособлениями, которые позволят вам починить машину, улучшить дом и сад. Там есть все, что делает жизнь внешне привлекательной. Halfords Autocentre, Wickes, Homebase. Над потрепанным рестораном Pizza Hut возвышается заброшенный с виду, но явно работающий боулинг-клуб под названием Hollywood Bowl. Кругом асфальт и бетон, если не считать робкой попытки скрасить пейзаж ландшафтным дизайном — коротким мостиком через пруд и знаком на пне дерева, сообщающим, как тут все прекрасно. Человек в желтом светоотражающем жилете машет мне с противоположного конца соседней парковки, и этот жест явно означает: «Все правильно, вы по адресу». Место, о котором идет речь, было выбрано исключительно из-за близости к аэропорту Хитроу. Если где-то на планете есть массовые жертвы, нельзя терять ни минуты.