Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сазаньи судороги павшего пружинами толкнули Зворыгина вверх. В то же неуловимо короткое дление – воспринятое им, Зворыгиным, как вечность, так же, как это делалось в воздухе с ним, – он увидел в упор голубень остекленного ужасом взгляда, белизну бесконечно чужого лица и, рванувшись, поймал руку немца, которая царапала ногтями заколодившую крышку кобуры. Будто невыносимо чесалось бедро – так нелеп был хватившийся фриц. Дернув кверху широкую кисть офицера, Григорий кинул немца себе на хребет и, подсев под тяжелое тело, бросил через себя; распрямился и, чуя враждебный упор и надсад, все корчуя хрустящую руку, безотчетно, как лошадь копытом, ударил каблуком по напруженной шее. Светло-русая, с белым пробором в волосах голова с хрястом вывернулась, словно немец рывком попытался заглянуть себе за спину – и ему это с непоправимой лихвой удалось.
Тонкий, будто бы детский отчаянный вскрик просверлил эхо близкого выстрела, перейдя в захлебнувшийся клекот и писк, – и Зворыгин, крутнув головою, увидел Свинцова, что вкогтился в кадык невысокого щуплого фрица и со скоростью швейной машинки, короткими, точно в давке, движениями трижды ткнул его в брюхо ножом. Выражение лица у Свинцова при этом было странно заботливое, виновато-просительное, точно он уговаривал немца не биться и не верещать, даже как бы его убаюкивал и хотел уложить его наземь с возможною бережностью, – потому-то смиренный его зверской ласкою человек и обмяк так покорно и быстро, в свой черед благодарно улыбнувшись Свинцову перекошенным ртом.
На одетом стерней сером поле никого больше не было. Справа – чахлый, густеющий в гору сосняк, слева – красные черепичные крыши села. Свинцов вонзил в Григория безумный, неузнающий взгляд и крикнул ржавым голосом:
– Оружие возьми его, оружие! Все сюда, все наверх! Ходу, ну! К лесу, к лесу! Давай! – и потащил запоротого фрица за руки к оврагу.
Любухина пружиной выкинуло из оврага: страшен был он, как выползень из болотных глубин, – чернолицый, клыкастый, с колтунами свалявшихся в глине волос. Зворыгин нагнулся над горячим еще офицером и, несказанно остро ощущая молодую отмытую свежесть и тугость гладко бритой щеки, запах одеколона, душистого мыла, портупейных ремней, табака, офицерского лоска и планов на сегодняшний вечер, осязаемо связанных с женщиной, скреб ногтями застрявший вытяжной ремешок кобуры. На чугунно чернеющем, косо вывернутом горбоносом красивом лице застыла вдавленная каблуком Зворыгина гримаса воющего ужаса и боли; рот с подростково пухлыми фигурными губами был оскален, точно в кресле зубного врача, но мертво косящие залубеневшие голубые глаза смотрели в небо со спокойной, отрешенной задумчивостью, словно немцу еще предстояло допытаться до сути того, что Зворыгин с ним сделал, и теперь можно было никуда не спешить.
И все это Григорий видел, чуял, понимал, пока его руки с откуда-то взявшейся хищной сноровкой рвали из кобуры вороненый, воняющий ружейным маслом пистолет, прохлопывали немца по карманам, по бокам, вытаскивая и запихивая за пазуху блестящий портсигар, бензиновую зажигалку желтого металла, надорванную и надкусанную плитку шоколада…
– Брось, дура! Ну, взяли! – подбежавший Свинцов захватил фрица за руку и потянул. – Да бери ж ты его, в бога мать!
Зворыгин взялся за ноги, рванул, засеменил, увидев, что все девять человек грязно-серою цепкой припустили к лесочку и последним бежит, хромыляя, Ощепков.
– Ат падла, отъелся!
Качнув, они сбросили тяжкое тело в овраг, едва не свалившись туда вместе с ним.
Свинцов швырнул в овраг связистскую катушку с красным проводом, упавшую немецкую пилотку, консервную жестянку, из которой немец черпал на ходу… и завыл сквозь сведенные зубы, услышав, что он прибирался напрасно. На окраине близкой деревни взревели моторы.
Пригибаясь, метнулись к леску. Далеко за спиною, нахлестывая, пастушеским кнутом захлопали винтовочные выстрелы. Растущий гул моторов, казалось, вот-вот подомнет их. Ворвавшись в сосняк, обернулись: в невероятной близости от них увалисто бежал колесный броневик, через миг в этом ходком корыте поднялся солдат и повел автоматным стволом. В сотне метров залопалось жареное. «Тиу! Тиу! Тьють-тьють!» – пули с визгом общелкивали костяные стволы, расщепляли в лучину и косо срезали деревца перед носом, чуть левей, чуть правей от бегущих, обдували макушки, оставляли на соснах розоватые метки, как будто бы отмечая засечками убавлявшийся рост беглецов, пробирая все тело потребностью и невозможностью сделаться еще ниже и меньше.
Вскарабкались на гребень, обрываясь, и, покатившись под уклон, вломились валунами в самую глухую непролазь. Не чувствуя несметных укусов и порезов, лезли дальше, уходя от трескучего уха пожара, соловьиного посвиста пуль, и задубевшая от грязи, приросшая к коже одежда теперь служила им защитой от сучков. Так прошли с три версты и упали в обжимавшем поляну еловом подросте.
– Не пойдут, суки, в гору… не сунутся… все! – пал ничком со Зворыгиным рядом потрошеный Свинцов.
Троекратно из них были вырваны силы – рекою, болотом и нежданной короткою дракой-гоньбой. Сколько раз уж казалось: ничего не осталось, все выметано, но вот откуда-то брались, кем-то свыше вдувались в них силы, а быть может, звериный страх смерти продолжал бить в утробе глубинным ключом, подымал и толкал, вымывая изо всех их суставов и жилок свинцовую боль.
Насосавшись впрок воздуха, двинулись наискось от недоброй реки, протащились еще с три версты, выдираясь из цепких капканов хвощей, набрели на заваленный палой листвою овраг и скатились в него.
– Все, ребята. Иначе подохнем, – прохрипел непрестанно и часто носивший боками Ершов. – Если нас обложили, так уже обложили. Будто ждали нас фрицы – сразу, сразу на выстрел. Неспокойно у них тут, выходит.
– Ну, опять партизаны, – покривился Свинцов.
– Да, Свинцов, партизаны – тут, рядом.
– Да я и не против, – сказал Свинцов, возясь с захваченным у немцев карабином.
В серых сумерках он подобрался к Зворыгину.
– Слышь че, летун. А я смотрю, ты из лица не вылинял особо: немца-то снял без крови – или, может, тебе не впервой? Не полощет тебя.
– С устатку, видать, не полощет. Силы нет уж пугаться.
– Ну да. Правда, что ли, ты – дважды Герой, фрицев сбил комариную тучу?
– Были и у бабки круглые коленки.
– Это точно, Зворыгин. Теперь-то они, прежние заслуги, не считаются. Плен поверх наших звездочек лег. Вот мы идем, к своим идем, и уж коли случится такое – дойдет кто из нас, думал ты, как нас встретят? В плен сдались – это как называется? У родной нашей партии – как? А вот так оно и называется, что сказать неприлично, – предатели родины. Я ведь знаю, Зворыгин, я за линию фронта ходил и, бывало такое, возвращался не сразу, с приключения разными – так в особом отделе всю душу вынали: где был? Вот сидит лоб здоровый и глядит на тебя, будто ты там, у фрицев, на легких хлебах подъедался и вернулся с заданием дезинформации и тэ дэ и тэ пэ. Вот придем мы, допустим, сказку нашу расскажем… ведь сказку… самолет захватили – бывает такое? Это ж, братец, почище воскрешения Лазаря. И чего же, поверят они нам? Свой народ фронтовой, тот, как мамка родная, поверит, а эти? Те, которым дано нас судить? Почему не погиб смертью храбрых? Почему не пошел на воздушный таран? И поди докажи, что ты в лагере делал, кем был. Может, ты надзирал там за нашими, потому-то и цел до сих пор. А то, может, еще где на фрица по своей доброй воле горбатился. Ну, за пайку продался. Может, даже их форму надел. Вы-то, вы, летуны, как-никак, а учили, выходит, их курсантов маневру. Э, да что там. В плен сдались – и весь сказ. Виноваты. Будто им невдомек: кто за линию фронта идет, глубже всех в пекло лезет, тот и в плен угодить может запросто. Это что же – на смерть, значит, можно идти, а до плена как будто дорожка другая. А тому, кто в тылу гужевал, пропуск в новую жизнь: в плену и окружении не был. Перед родиной чист. А вот мы не чисты. Смех паскудный один. Что молчишь-то, Зворыгин? Ладно к стенке поставят, а то, может, идем мы с тобою из лагеря в лагерь. Вот иду – и такое навалится: лучше б сдох от поноса или хлопнули бы вот сейчас, умер с волчьим оскалом, и вся недолга. Когда немец тебя, он на то и фашист, озверелый народ, мы давно дружка дружку за людей не считаем, и душа не нудит, когда горло им режешь, а когда, брат, свои… то это сердце кровью закипает.