Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Абрамеску открыл дверь. Перед ним стояла Памела.
— Время уже после полицейского часа, — сказал он. Полицейский час миновал еще до того, как она явилась в редакцию. — Уже после полицейского часа… — повторил он.
— Я все равно не уйду, Herr Soldat, пока не поговорю с лейтенантом Иетсом или с подполковником Уиллоуби.
— Ладно, входите, фрейлейн. — Абрамеску смахнул в корзину обрезки бумаги. — Основа работы военной разведки — терпение и рассудительность. Расскажите мне, что вас тревожит. — Благодаря торжественности его тона все, что он ни говорил, звучало официально.
— Я по поводу Марианны Зекендорф, — начала Памела. — Она не та, за кого себя выдает.
— Это нам известно, — перебил ее Абрамеску. — Едва ли вы можете чем-либо существенно дополнить факты, уже имеющиеся в нашем распоряжении.
Уверенный тон маленького толстяка смутил Памелу.
— Но, может быть, вам известно не все, — взмолилась она.
— Вы желаете сделать мне заявление, фрейлейн, так я вас понял? — строго спросил Абрамеску.
— Да, желаю!
Она стала рассказывать, тщательно избегая упоминаний о втором госте ринтеленовского замка. Абрамеску стенографировал, то и дело поднимая на нее свои бесцветные, водянистые глаза. Чем больше она говорила, тем сильней он сомневался, правильно ли поступает, задерживая ее у себя. Основа военной разведки — терпение и рассудительность. Терпение он проявил. А вот как насчет рассудительности?
— Так что ни в какую ледяную ванну ее не сажали! — сказала Памела.
Абрамеску положил карандаш. — Ждите меня здесь! — Он говорил сдавленным голосом. — Я позову лейтенанта Иетса.
Абрамеску отворил дверь в кабинет и стал делать знаки Иетсу. Иетс вышел из кабинета, и Абрамеску сразу увидел на его лице досаду и разочарование. По-видимому, все шло не так, как хотелось Иетсу. Абрамеску, ожидавший нахлобучки за вторжение, немедленно же преисполнился важности.
— Лейтенант, тут у меня сидит Памела Ринтелен, а вот заявление, которое я из нее вытянул.
Он стал читать. Он видел растущее волнение Иетса, и это волнение стало передаваться и ему. Когда Иетс дочитывал последние слова, Абрамеску был уже вполне уверен, что своей ловкой обработкой Памелы он спас положение.
Иетс овладел собой. Подойдя к Памеле, он холодно спросил ее:
— Вы можете повторить все, что вы тут рассказывали, в присутствии фрейлейн Зекендорф?
Памела выпрямилась. Она была крупная женщина, и в эту минуту в ней, в дочери созидателя империи, было нечто поистине вагнеровское. Сейчас она покарает захватчика, всех захватчиков в одном лице — и американцев, и человека, узурпировавшего место ее мужа, и ненавистную Марианну. Ее час настал, и она была готова.
— В ее присутствии? — переспросила она. — С радостью!
Иетс повел ее в кабинет. Абрамеску проскользнул за ними; он ее открыл, он желал видеть, как она будет действовать.
— Памела Ринтелен! — представил Иетс. Уиллоуби на мгновение окаменел. В одну секунду все приняло для него новый оборот. Памела знает о комбинации с ринтеленовскими акциями — неужели Иетс и до этого дошел?… Но Иетс уже продолжал, не дав ему опомниться:
— Она пришла сообщить нам некоторые добавочные сведения по интересующему нас делу. — Он повернулся к Памеле. — Прошу вас рассказать все, что вы знаете. Можете говорить по-немецки, капрал Абрамеску будет переводить.
Памела словно не замечала Уиллоуби. Она смотрела только на Марианну. А Марианна попыталась выдержать ее взгляд, но не смогла — слишком много торжества, жестокости, сознания своей правоты было в этом взгляде. Ей сделалось страшно.
— Эту особу, — сказала Памела, — привез к нам в дом подполковник Уиллоуби в качестве компаньонки для моей бедной матери. Как будто мы нуждались в компаньонке! Он нам ее просто навязал силой. В ней было что-то странное, мы это сразу заметили. У моего отца в свое время работало много иностранцев, побывавших в концлагере. И после двух недель заключения они уже были непохожи на людей. Разве из лагеря выходят гладкой, холеной красоткой! Но подполковник сказал нам, что она принимала участие в мюнхенском студенческом протесте и что она действительно была в лагере, и что ее сажали в ледяную ванну, и многое другое, и сам он, видимо, во все это верил. А мы с матерью не смели ему противоречить — мы ведь немки, побежденная нация.
— Кларри! — взвизгнула Марианна. — Останови ее!
— Продолжайте, — сказал Иетс. — Никто вас не остановит.
— Трудно жить в одном доме с людьми и держать про себя свои тайны. Фрейлейн Зекендорф стала проговариваться, она даже хвастала иногда тем, как ей удалось провести вас, американцев. Ни в каком мюнхенском протесте она не участвовала и в жизни не видала в глаза ни одной листовки. В тюрьме и в лагере ей действительно пришлось побывать, но ведь туда попадали и самые обыкновенные, уголовные преступники. Она вам сама скажет, за что ее посадили. Спросите ее! Но она очень быстро сообразила, что политическое прошлое придаст ей цену в глазах американцев. А потому она сочинила себе это прошлое, и все вы ей поверили, и она стала наслаждаться жизнью, меняя платья и любовников. И пусть наслаждается. Пусть… Но только не у нас в доме, не в доме, который выстроил мой отец, не в приличном немецком доме!
Мир Марианны рухнул.
Ей удалось отбиться от старого профессора, но сейчас против нее оказались выставлены чересчур уж большие силы. И она была совсем одна. Лица кругом были чужие, вражеские лица. Она опустила глаза; ей показалось, что до пола очень далеко, а ее собственные ноги, стоявшие на этом полу, ей не принадлежат. Она вспомнила, какие были эти ноги, когда она жила в «Преисподней», — грязные, босые с обломанными ногтями. Опять у нее ничего нет, опять она очутилась в самом низу, у подножия лестницы, но взобраться наверх они ей теперь уже не дадут. А у самих есть все. Вон какая Памела, толстая, богатая! Вон какие все эти американцы, сытые, нарядные, ни в чем не знающие нужды.
Попробуй взобраться наверх! Попробуй чего-нибудь достигнуть! Стоит только взяться руками за самую нижнюю перекладину лестницы, сейчас же тебе наступают на пальцы, топчут их и давят, и приходится отступить.
Марианна прислушалась к голосу маленького капрала, бесстрастным тоном переводившего слова Памелы. Даже этот толстый! Чужая гнусавая речь. Это ее судьбу они решают на своем языке.
Хорошо же. Раз они против нее, так и она против них. Против всех их, кроме разве Кларри, который был всегда добр к ней и закрывал глаза на то, чего не хотел видеть.
А больше всего ей теперь хотелось погубить человека, который ее предал, который еще сегодня доказывал ей свою любовь, сжимая ее в своих крепких объятиях и целуя своими твердыми губами; который выманил ее тайну, посмеялся над ней и, глумясь, рассказал все Памеле — женщине, имеющей и дом, и платья, и еду, и все то, ради чего другим приходится лезть из кожи.