Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бедный старичок, сколько он, видно, перенес… Он не узнает меня, даже меня…
Профессор Зекендорф сердито сказал:
— Уверяю вас, фрейлейн, я в здравом уме и твердой памяти. Я стар и болен, но не настолько.
— Дядя, неужели вы не помните Мюнхен? Неужели вы не помните Ганса и Клару?
Упоминание о его загубленных детях в устах женщины, присвоившей их имя, их память и их славу, привело профессора в неистовство:
— Не смейте, не смейте говорить про них! Неужели ни у кого здесь нет ни капли совести? Герр Иетс, я прошу вас прекратить этот балаган!…
Хотя разговор велся по-немецки и очень быстро, смысл происшедшей сцены дошел до Уиллоуби. В нем, правда, не было уже такой уверенности, что рассказ Марианны непогрешим во всех деталях, но он счел, что замысел Иетса провалился, и даже почувствовал своего рода профессиональную гордость за девушку, которая с честью сумела выбраться из всех расставленных Иетсом ловушек. Она отстояла не только себя, но и своего Кларри; она вывела его из довольно неловкого положения; она отплатила Иетсу и Трою их же монетой за ту напраслину, которую они хотели взвести на нее и на него. И племянница она своему дяде или не племянница, а он, Уиллоуби, ее не оставит.
— Иетс, — сказал он, — не кажется ли вам, что пора кончать? Это, если не ошибаюсь, профессор Зекендорф? Что ж, все профессора славятся своей забывчивостью — вы ведь сами профессор, вы должны знать. И годы концлагеря тоже, вероятно, не способствовали улучшению его памяти. Все это очень грустно, конечно, я понимаю.
— Марианна, — упрямо повторил Иетс, — вы настаиваете, что этот человек — ваш дядя?
— Чего вы, собственно, добиваетесь, Иетс? — вмешался Уиллоуби. — Ну, может быть, дело не в забывчивости профессора, а еще в чем-нибудь. Если вы хоть немного психолог, вам должно быть известно, до чего могут довести человека горе, боль и чувство утраты. Может быть, он хочет, чтобы ореол мученичества принадлежал только ему и его детям?…
В этой идее была доля здравого смысла, и Уиллоуби сумел придать ей вразумительную форму. Иетс действительно во всем основывался на заявлении профессора. Он верил ему на слово, потому что сказанное стариком вязалось с его собственными подозрениями, с его интересами, с его внутренним протестом против произвола оккупационных властей, против Уиллоуби и всего того, что Уиллоуби воплощал в себе. А Трой пошел по указанному им пути. Но сейчас Иетс взглянул на профессора другими глазами. Увлечение рассеялось, зародились сомнения. Он увидел перед собой чудом уцелевший обломок человека, изголодавшегося душевно, изголодавшегося физически, ожесточенного своим личным горем, живущего только мечтами, иллюзиями и воспоминаниями.
И на его-то словах он все построил. Не характерно ли это для всей вообще его деятельности? Ради кого, собственно, он старается? Ради обездоленного старика, который живет мыслями о мертвых и о прошлом?
Профессор между тем искал помощи у всех по очереди. Он даже к Уиллоуби попробовал обратиться:
— Сэр… Мои дети… они погибли святою смертью… их память, не позволяйте осквернять их память…
— Что он такое говорит? — спросил Уиллоуби. — И вообще, Иетс, к чему было замешивать в дело разных оборванцев?
Абрамеску, охранявший вход в кабинет Иетса, принимал посетительницу.
— Нет, — говорил он, — нет, фрейлейн, я не могу допустить вас к подполковнику Уиллоуби. Он на совещании, на секретном совещании. В американской армии различаются три категории секретности, а в военное время четыре: «Для служебного использования», «Не подлежит оглашению», «Секретно» и «Совершенно секретно». В данном случае мы имеем дело с категорией «Совершенно секретно». Едва ли то, что вы имеете сообщить подполковнику Уиллоуби, может подойти под категорию «Совершенно секретно».
— А после совещания он меня примет?
— Не могу знать. Я подчинен лейтенанту Иетсу. О его намерениях я могу вам сообщить, если только они не относятся к одной из секретных категорий.
— В таком случае нельзя ли мне поговорить с лейтенантом Иетсом?
— Он тоже на совещании!
— Herr Soldat, я вас прошу…
Абрамеску не спускал с нее своих бледно-голубых глаз. Она поймала этот взгляд и по-своему истолковала его значение. Она подошла ближе и присела на край стола Абрамеску; ткань юбки туго натянулась на мясистом бедре.
— Я вас прошу…
— Столы в этом помещении, — сказал Абрамеску строго и назидательно, — составляют государственную собственность. — Он взял типографскую линейку и нерешительно ткнул ее в бок. Она засмеялась.
Но ей совсем не было весело. Она проделала долгий путь — шла пешком по проселочной дороге, ехала в дребезжащем трамвае, пробиралась по заваленным обломками улицам, сначала в военную комендатуру, потом из комендатуры в Гранд-отель, где от портье она узнала, что подполковник Уиллоуби находится в редакции газеты. Она насквозь промочила чулки и туфли, переходя воронку перед самым зданием редакции, на четверть метра наполненную водой. Мокрая земля прилипла к ее коленям. Ноги болели, а грудь распирало и жгло, как бывает после чересчур обильной трапезы. Да трапеза и в самом деле была обильная — пыль и грязь, которых она наглоталась по дороге, сдобренные неутолимой ненавистью.
— Скажите своему лейтенанту, что его хочет видеть Памела Ринтелен, — настаивала она. — Он, наверно, слыхал это имя.
— В американской армии, — сказал Абрамеску, — не придают значения именам. Для нас все немцы одинаковы.
— Jawohl! — сердито произнесла Памела.
Она предложила Абрамеску деньги. Потом предложила ему себя. Но Абрамеску сказал:
— Дорогая фрейлейн, управление этой страной осуществляется без пристрастий и лицеприятий. Это вопрос принципа. Если правило хоть раз нарушено, оно перестает быть правилом. Я очень занят. Я уже затратил на вас достаточно времени, которое, если быть точным, принадлежит армии Соединенных Штатов. Ступайте. Идите. Марш. Raus!
Она вскинула не него молящий взгляд. Но настаивать не посмела и, следуя повелительному движению его руки, ушла.
Вокруг Абрамеску водворилась тишина. Он принялся за работу. Вооружась ножницами, он аккуратно вырезал полосы текста из типографских гранок для макетировки очередного номера. Но его ножницы двигались все медленней и медленней. Посетительница все-таки возбудила его любопытство. Люди часто входили к нему с таким многозначительным видом, как будто благополучие американской армии целиком зависело от сообщения, которое они явились сделать. Потом все оказывалось чепухой, пустячным делом, ради которого не стоило беспокоить даже самую низшую инстанцию.
Он вдруг заметил, что режет неправильно. Привычными руками он перебрал всю пачку длинных и коротких вырезок. Все было перепутано, все нужно было переделывать. Абрамеску сердито встал. Придется идти в наборную, требовать у метранпажа другой комплект гранок.