Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Перестань, – воскликнул он, – перестань! Вот так потоп! Как здорово! Как это славно – гнев небесный! Тебе не хочется перекричать гром? А мне хочется – слушай! Я кричу! Кричу! Эй! Эй! Эй! Громче самого грома. Вот его и не слышно.
И в бурной ночи, над ревущими водами раздался его дикий вопль. Я решил, что на этот раз он и в самом деле спятил. Увы! В этих нечленораздельных криках бедный мальчик выплескивал сжигавшую его нестерпимую боль, пламя которой он тщетно старался погасить в своей груди, – боль сына Ларсана!
Внезапно я обернулся. Кто-то схватил меня за руку, и черная фигура прокричала мне сквозь рев ветра:
– Где он? Где он?
Это была госпожа Дарзак, искавшая Рультабийля. Нас ослепила новая вспышка молнии. Охваченный безумием, Рультабийль во все горло ревел вместе с громом. Она его услышала. Увидела. Мы были мокры насквозь – на помощь ливню пришло море с его пеной. Юбка госпожи Дарзак развевалась, точно черный флаг, и облепляла мне ноги. Почувствовав, что бедняжка сейчас лишится чувств, я поддержал ее, и тут, среди неистовства стихий, в разгар бури, под проливным дождем, среди бушующего моря, я вдруг почувствовал аромат – нежный, волнующий и грустный аромат духов дамы в черном. Я понял, каким образом Рультабийль пронес воспоминание о нем сквозь годы. Да-да, это был аромат, полный грусти, аромат глубокой печали… Как будто скромный, одинокий и очень непохожий на другие, аромат цветка, которому суждено одиноко цвести лишь для себя одного. Наконец-то я ощутил аромат, навеявший мне все эти мысли. В них я попробую разобраться позже – ведь Рультабийль столько раз повторял мне их. Этот нежный и вместе с тем навязчивый аромат словно бы опьянил меня в разгар битвы воды, ветра и молний, опьянил внезапно, лишь только я его ощутил. Необыкновенный аромат. Да, необыкновенный: ведь я раз двадцать проходил мимо дамы в черном и не понимал, что в нем такого необыкновенного, а открыл это в миг, когда запах самых стойких духов на свете, даже тех, от которых болит голова, был бы унесен морским ветром, словно нежное дыхание розы. Я понял, что этот аромат нужно не только услышать, но и почувствовать (пусть это сочтут хвастовством, но я убежден: понять запах духов дамы в черном дано не всякому, для этого нужно обладать глубоким умом, и, вероятно, в тот вечер на меня низошло озарение, хотя я так и не понял, что творилось вокруг меня). Да, этот грустный, пленительный, упоительно безнадежный аромат нужно почувствовать раз и на всю жизнь, и тогда сердце наполнится благоуханием, если оно принадлежит сыну, такому как Рультабийль, воспламенится, если оно принадлежит возлюбленному, такому как Дарзак, или наполнится ядом, если оно принадлежит разбойнику, такому как Ларсан. Нет, после этого мимо него пройти невозможно, и я разом понял и Рультабийля, и Дарзака, и Ларсана, равно как и все беды дочери профессора Стейнджерсона.
Вцепившись в мою руку, дама в черном под рев бури звала Рультабийля, но тот с криком: «Духи дамы в черном!» – внезапно большими прыжками скрылся в ночи.
Несчастная разрыдалась. В отчаянии она принялась стучать кулаком в дверь; Бернье отпер, но плакать она не перестала. Я говорил ей какие-то пустяки, умолял успокоиться, однако отдал бы все, что угодно, чтобы найти слова, которые, никого не выдав, дали бы ей понять, какую роль я играю в драме матери и сына.
Внезапно она свернула направо, в гостиную Старого Боба, – по-видимому, потому, что дверь туда была отворена. Там мы были одни, как если бы пришли к ней в спальню, – поскольку Старый Боб опять засиделся за работой в башне Карла Смелого.
Боже мой! Этот вечер, эти минуты, что я провел с дамой в черном, как они были мучительны! Я подвергался испытанию, к которому был совершенно не подготовлен: внезапно, даже не пожаловавшись на буйство стихий (а с меня текло, словно со старого зонта), она спросила:
– Господин Сенклер, вы давно ездили в Трепор?
Я был ослеплен и оглушен сильнее, чем только что громами и молниями. На мгновение буря на дворе утихла, и я понял, что теперь, когда я оказался в укрытии, мне предстоит выдержать гораздо более мощный натиск, чем тот, с каким на протяжении веков волны атакуют форт Геркулес. Должно быть, выглядел я довольно глупо и выдал волнение, в которое повергла меня эта неожиданная фраза. Сначала я ничего не ответил, потом забормотал нечто невнятное, причем выглядел, наверное, весьма забавно. С тех пор прошли годы, однако и теперь эта сцена встает передо мною, словно я смотрю спектакль с собственным участием. Есть люди, которые, вымокнув, совсем не выглядят смешными. Вот и дама в черном, вся мокрая, только что, как и я, побывавшая под ливнем, была необычайно хороша: волосы растрепаны, шея открыта, к великолепным плечам прилип тонкий шелк платья, выглядевший в моих восхищенных глазах величественно, словно лоскут, наброшенный каким-то наследником Фидия на камень, только что превратившийся в бессмертную красоту. Я прекрасно понимаю, что мое волнение даже по прошествии стольких лет заставляет меня писать фразы, которым недостает простоты. Больше я ничего по этому поводу не скажу. Но те, кто видел дочь профессора Стейнджерсона вблизи, возможно, меня поймут; здесь, перед лицом Рультабийля, я хочу лишь подчеркнуть те почтительность и растерянность, сжавшие мне сердце, когда я увидел эту божественно прекрасную мать, которая, находясь в смятении, вызванном страшной бурей – и в прямом и в переносном смысле слова, – умоляла меня нарушить данное мною слово. Я ведь поклялся Рультабийлю, что буду молчать, и вот мое молчание было, увы, таким красноречивым, какой никогда не была ни одна из моих речей в защиту обвиняемого.
Она взяла меня за руки и проговорила голосом, который я никогда не забуду:
– Вы его друг. Скажите же ему, что мы оба уже перенесли достаточно горя! – И, готовая разрыдаться, добавила: – Почему он продолжает лгать?
Я молчал. Да и что было отвечать? Эта женщина всегда, как теперь говорят, «держала на расстоянии» – всех вообще и меня в частности. Я никогда для нее не существовал, и вот теперь, когда я вдохнул аромат духов дамы в черном, она разрыдалась передо мною, как перед старым другом.
Да, как