Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как в “Шинели” у Гоголя?
– Именно так.
Гари поет ей польскую песенку. Она, чтобы не быть в долгу, читает ему по-английски Китса, Байрона, Лавлейса и shall we dance?[31]
– Нет, – отвечает он по-русски.
Она смеется чисто по-английски: сдержанно и стыдливо, – смехом настоящей lady. Он очарован и не понимает, что она-то в нем нашла.
– Я не бог весть какой красавец, верно?
Она смеется: верно, похож на косолапого медведя, но она умеет укрощать и ублажать медведей, в этих словах ему мерещится – и не напрасно – заманчивый тайный смысл, тут его проняло, он представляет себе Лесли в разных позах, неподобающих благовоспитанной lady, и думает: ну ладно, потанцуем.
Они танцуют, глядя друг другу в глаза, все тесней прижимаясь друг к другу и воспламеняясь; они уже без слов решили пойти еще дальше, об этом ясно говорит язык их тел: у нее то и дело смыкаются веки, а у него подрагивают губы, они на грани поцелуя, и тут она вдруг говорит:
– My dear, you really look like Gog…[32]
Вот черт, думает он. Она мне все ломает своим Гоголем, как бы заставить ее замолчать?
– Would Gogol kiss you like this?[33]
64
Немецкая бомба упала на крышу, а английская – подпала под обаяние француза. Лесли невозмутимо вставила сигарету “Ротманс” в мундштук слоновой кости, попросила огня, закурила, снова прильнула к своему Frenchy, потянула его за рукав, и вот они уже идут в ночи под ручку, хмельные от любви, шагают мили две до дома номер 32 по Сент-Леонардс-Террас в Челси; сегодня там стоит кирпичный домик – как-то раз я ходил посмотреть на него, в августе месяце, вечером в понедельник, – возможно, тот самый, за той же белой оградой, в тени раскидистого густолистного дерева, скорее всего магнолии, – то ли оно гордо выстояло под немецкими бомбами, по-своему участвуя в сопротивлении, то ли было в ту пору жалким зернышком и его посадили уже после войны, оно росло при Черчилле, вымахало во весь рост при Тэтчер и ныне красуется, величественное и безмятежное, в вышедшей из Европы Англии (чтобы узнать это точно, мне надо было это дерево срубить и определить его возраст по количеству годовых колец, а я в тот день не прихватил с собой топор), – словом, они дошли до маленького домика, где жила тогда Лесли Бланш и где их ждала большая золоченая кровать “с балдахином и зеркалом сверху”, которую Гари опишет в “Леди Л.”, – в эту кровать они легли… поскольку нагота любит прикрыться заезженными эвфемизмами, скажем так: он – в костюме Адама, она же – в чем мать родила; что было потом, никто не знает, но я знаю вас, вы из того же теста, что и я, и вам любопытно, что же произошло в этой спальне, у вас, конечно, есть на этот счет свои догадки, но верны ли они, ни вы, ни я не знаем, потому что вас там не было и я не вездесущ.
65
В общем, кончилось тем, что они поженились.
66
А тринадцать лет спустя они встречали вместе Рождество. В Мексике, значит, по моему разумению напичканного шаблонами гринго, среди кактусов и людей, которые зовутся, все подряд, Карлосами и Педро, носят тонкие ковбойские сапоги, толстые усы, широкие сомбреро, сидят у стенки на земле, попивают теплую текилу или дрыхнут, а когда просыпаются, щиплют струны гитары и поют “Ай, карамба!”.
Итак, Рождество 1958 года они встречали в Мексике, где, как вы уже поняли, я никогда не бывал. Из окон гостиницы, как напишет Лесли в своей книжечке о Гари, открывался вид на заснеженный вулкан с ацтекским именем Попокатепетль. Как называлась сама гостиница и где именно она находилась, не знаю – Лесли этого не говорит, да мне это и не важно. Зато важно другое (но и об этом ничего не сказано у Лесли): очень хотелось бы знать, входил ли Гари в дверь своей комнаты – номер 184, пишет Лесли, – не догадываясь о том, что его ждет, так же спокойно, как когда-то погожим весенним днем Ньютон садился отдохнуть в теньке под яблоней, так же невинно, как когда-то Архимед, скинув одежки, погружался в горячую ванну, – или, в отличие от Ньютона и Архимеда, он знал заранее: ему тут уготовано наитие, своего рода светское богоявление, творческий экстаз, в результате которого появятся на свет первые страницы “Обещания на рассвете”, – то есть предвидел ли, берясь за ручку двери, рождение книги, по написании которой, признается он потом Гастону Галлимару, он чувствовал себя “в двух шагах” от того, чтобы оставить на земле “неизгладимый след”?
Ведь именно здесь, в 184-м номере гостиницы, о которой не известно ничего: был ли это роскошный отель или просто posada[34], ливрейные лакеи подхватывали там чемоданы, или же постояльцы сами волокли свой багаж, – кроме того, что находилась она в Мексике и смотрела на гору, – Гари, и это точно, начал писать ту изрядно беллетризованную автобиографию, которую читатели знают как “Обещание”, хотя сам он все время, пока замысел книги вызревал и бродил по извилинам мозга, называл ее не “Обещание на рассвете”, а “Покорение мира”, или “Исповедь на Биг-Сур”, или “Бег против жизни”; окончательное название определится позже, когда Земля сделает полный оборот вокруг Солнца и он будет вычитывать корректуру, – так что, по сути, в этом мексиканском номере появились только черновые заметки, и даже не заметки – листы лежали чистыми, ждали его где-нибудь во дворе под навесом, куда их принесли по его приказанию, поскольку первое, что он сказал лакею, притащившему чемоданы (разумеется, он любил роскошь, как любой нувориш, то есть бедняк с набитым кошельком, и не упускал возможности продемонстрировать завоеванное положение, а ливрейный лакей, бегущий со всех ног выполнять твой каприз, как нельзя лучше подходил для этого): подайте мне чернила, бумагу и ручку.
Через пять минут ему принесли чем писать, и тогда, рассказывает Лесли, он сел в “большое кресло”, развернув его спиной к окну (тем хуже для Попокатепетля), и приступил. Написал ли он сразу “Ну вот и все”, – слова, с которых начинает разворачиваться действие? Или, прежде чем написать первые строчки, задумался? И надолго ли? Обдумывал каждую фразу или, в противоположность Флоберу, не боялся торопить их и выплескивать на страницу[35]? Никто никогда не узнает. Как не узнает и того, где он был в ту минуту, когда заправлял ручку синими чернилами, которые вот-вот воскресят давно исчезнувший мир: все еще в Мексике 1958 года или уже во дворе дома номер шестнадцать по улице Большая Погулянка мальчиком лет восьми-девяти.
67
Конечно же он ничего не видел в Мексике: ни кактусов, ни Карлосов и Педро, а вопреки уговорам жены безвылазно сидел в гостинице (вышел всего один раз – купить роскошное пончо), ничего не делал, а только думал, вспоминал и лихорадочно нанизывал слова, запуская их хороводами, – быть может, именно это и значит “быть писателем”: закрыть глаза, чтобы они раскрылись пошире, быть неподвластным никому, даже Господу Богу, служить только листу бумаги и словам, устраниться от мира и подчинить его своей иллюзии. Повернуться спиной к Попокатепетлю.