Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началось обострение пансинусита. Летом 1946-го он приехал в Харьков, и это стало началом его постоянных послевоенных посещений родного города. По возвращении в Москву прошёл госпитальную комиссию и получил инвалидность. «Мне дали инвалидность второй группы. Я потрясён. Ты знаешь, кому дают вторую группу? Обрубкам без ног и рук, а я? Я-то ведь с руками и ногами». Потребовалось хирургическое вмешательство, ухаживать за ним приехала мать, Александра Абрамовна. Его оперировали, от трепанации черепа остался след в надбровной части лба, со временем прикрытый бровью. Головные боли и бессонница не ушли. Через какое-то время, при временном облегчении, он сам отказался от инвалидности.
Выручал Харьков. «Как инвалид Отечественной войны второй группы я получал 810 рублей в месяц и две карточки. В Харькове можно было бы прожить, в Москве — нет... В Харькове можно было почти не думать о хлебе насущном».
Так или иначе, московская жизнь для него постепенно возрождалась. Никуда не делись и поэтические вечера, вернисажи, кинопросмотры.
Своей крыши над головой не было и не намечалось. Его прописал у себя отец институтского товарища Зейды Фрейдина, это время проводившего на зоне.
В конце сороковых уже было написано многое, ставшее затем — для самого Слуцкого — фундаментом его имени. Стихотворение «Госпиталь» было предметом его справедливой гордости, перемешанной, как это у него часто бывало, с неуверенностью и неполным пониманием, что́ он написал.
Ещё скребут по сердцу «мессера»,
ещё
вот здесь
безумствуют стрелки,
ещё в ушах работает «ура»,
русское «ура-рарара-рарара!» —
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм,
лежим
под диаграммами труда,
но прелым богом пахнет по углам —
попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поёт!
Здесь
ад
ревмя
ревёт!
На глиняном нетоплёном полу
Томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетоплёном углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
Кончается молоденький комбат.
На гимнастёрке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шёпотом — как мёртвые кричат).
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час
Зелёный,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
Не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена, Оглаживает,
гладит гимнастёрку
И плачет,
плачет,
плачет
горько,
что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в нетоплёном углу,
лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтобы он
своею смертью чёрной
Комбата светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют
воины:
— Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она —
попробуй
перевоевать
по-своему!
Да, всё это происходит в храме.
В 1956-м, 28 июля, на страницах «Литературки» в статье о Слуцком Илья Эренбург прогнозировал «новый подъём поэзии» (прогноз оправдался), особо отметил «едкую и своеобразную прозу» Слуцкого, был поражён стихами, вставленными в текст «как образцы анонимного солдатского творчества», — Слуцкий продолжал игру в «стихи товарища». Но прозу он запрятать уже не мог, показывал её близким людям без надежды на публикацию и, словно бы пряча её в дружеских закромах, «забывал» о ней (случай с Л. Лазаревым).
Константин Ваншенкин сообщает: «Когда-то <...> он сказал мне, что сразу после Победы запёрся на две недели и записал свою войну в прозе. “Пусть будет”...».
Пусть будет.
Проза Слуцкого.
Вот первый абзац этой прозы: «То было время, когда тысячи и тысячи людей, волею случая приставленных к сложным и отдалённым от врага формам борьбы, испытали внезапное желание: лечь с пулемётом за кустом, какой поплоше и помокрее, дождаться, пока станет видно в прорезь прицела — простым глазом и близоруким глазом. И бить, бить, бить в морось, придвигающуюся топоча».
Таким образом, произошёл казус Слуцкого: поэт начал с прозы. Конечно, были довоенные стихи. Но он, видимо, и сам считал их ученическими.
Итак, он разгонялся на прозе. На прозе как таковой. То, что Ходасевич назвал «прозой в жизни и стихах», — другое. У Межирова была книга «Проза в стихах»: так уточняется и выделяется само понятие. Где-то рядом пушкинское — «роман в стихах», некий жанровый перевёртыш. Оба эти определения взаимно оксюморонны и несут разную семантику. К слову, Пушкин — это общеизвестно, но поразительно — писал прозаические черновики стихотворений. Иногда. Вот вам и моцартианство...
В «Записках» Слуцкий воплощал прежде всего «прозу в жизни». Надо было освободиться от войны, от «прозы в жизни». Гремели фанфары Победы. Прекрасно помня реакцию того же Будённого на «Конармию» — полководец возмутился художественными вольностями Бабеля, — Слуцкий заговорил поперёк непереносимому грохоту.
Возникновение стихотворения «Кёльнская яма» посреди прозаического текста означает, что в стихи можно вогнать любую «прозу в жизни». Это в свой черёд свидетельствует о том, что Слуцкий в «Записках» писал именно прозу. Просто — иногда нельзя обойтись без стиха. В тот миг над головой того прозаика вспыхнула именно поэтическая лампа, бросив свет на способ стихописания, мучительно искомый в ту пору. «...Я разговорился <...> с бывшим сельским учителем из Западной Сибири, немолодым уже человеком с одухотворённым и бледным лицом. Вот что рассказал мне учитель о Кёльнской яме...» — и дальше идёт первый вариант стихотворения. Слуцкий не называет авторства, но и не уклоняется от него. Вот окончательный вариант стихотворения:
Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим
безмолвно и дерзновенно,
Мрём с голодухи
в Кёльнской яме.
Над краем оврага утоптана площадь —
До самого края спускается криво.
Раз в день
на площадь
выводят лошадь,
Живую
сталкивают с обрыва.
Пока она свергается в яму,
Пока её делим на доли
неравно,
Пока по конине молотим зубами, —
О бюргеры Кёльна,
да будет вам