Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ваша энергия безгранична! – изумился я. – Мне так не суметь.
– Я в п’следние дни тож шо-то стала уст’вать. Эт Леон – та’ой черт’в мерзац. Забыл, как веселиться… ’се они, черт ’обери, такие ж.
Она относилась к лидерам большевиков свысока и говорила о них довольно грубо – для нее эти люди оставались бандой ханжей и лицемеров, подавленными интеллектуалами среднего класса. Если бы они смогли хоть немного расслабиться, то стали бы, вероятно, куда счастливее и доставили бы другим людям намного меньше неприятностей. Ни один из них, как она иногда говорила мне по секрету, не был хорошим любовником.
– А нек’торые ’обще странные! – Она всегда сочувствовала душевнобольным. – Я, мож, кончу тем, шо останусь со странным парнем. Они г’разд интереснее, п’началу уж точно.
С обычной легкостью она переоделась в ночную рубашку, выкурила сигарету, прочитала пару страниц в одной из своих «книг» – старых популярных журналов, которые кто-то отыскал для нее на корабле, – и погасила лампу.
– Баю-бай, Иван.
И вновь я слышал только ее храп, который в темноте можно было принять за стоны и страстные вздохи. И, как обычно, я находил утешение в мастурбации и фантазиях, вспоминая мою прекрасную славянку, лежавшую всего в сотне ярдов от меня. Тогда я и решил провести с ней в Батуме как можно больше времени.
Я рано проснулся и подумал, что лучше всего обдумать свои планы на свежем воздухе. По утрам в нашей каюте всегда было чрезвычайно душно. У нас оставался выбор: убрать тряпки и газеты из дверных щелей и замерзнуть или просто остаться без свежего воздуха. Когда я оделся, миссис Корнелиус пошевелилась. Она сонно пробормотала: «Смори, не заходи слишк далеко, Иван. Ты хитрый маленький ’аршивец, но ты нишо не чушь». Потом ее глаза сомкнулись, и она захрапела. Миссис Корнелиус не сказала ничего нового. Она была уверена, что я – извечный худший враг самому себе. Она повторяла это на протяжении всех последующих лет, почти до самой смерти (хотя ее ревнивые родственники не допустили меня к ее смертному одру). Меня восхваляли и осуждали великие лидеры, известные художники и интеллектуалы, но лишь ее мнение было для меня важно. Все ее помнят – она стала легендой. О ней сочиняли романы, точно так же, как сочиняли романы о Махно. Она могла вертеть политиками и генералами как хотела. Она никогда мне не лгала.
– Они должны были дать тьбе Ноб’левскую ’ремию, Иван, – сказала она однажды вечером в «Элджине». – Если б только ’опытаться.
Это случилось в субботу, как раз перед самым закрытием заведения. Паб полюбили цыгане из табора в Вествее, там постоянно играли на скрипках и аккордеонах. Они напоминали тех потрепанных людишек, которые заполонили Одессу, Будапешт и Париж за пятьдесят лет до этого. Было почти невозможно пройти по залу и ни с кем не столкнуться. Миссис Корнелиус очень редко давала волю чувствам, но тут пять пинт «Легкого и горького» развязали ей язык. Она жалела меня: незадолго до того у меня случились очередные проблемы в суде. Когда я пытался пробраться к бару, меня оскорбил какой-то мусорщик, от которого воняло мочой и моторным маслом. Миссис Корнелиус пыталась показать, что она, по крайней мере, до сих пор ценит мои дарования. Для меня это было дороже рыцарского титула. Я рад, что она смогла заговорить. Пусть и незадолго до смерти, но она признала, что верит в меня. Одно лишь это воспоминание поддерживает меня. Слишком долго я страдал от несправедливости. Теперь не осталось никакой надежды.
Я помог ей пройти мимо потных певцов в рубашках без воротников и в засаленных пальто. Мы вышли на темную Лэдброк-Гроув, шел дождь, из-под колес ревущих автобусов и грузовиков летела вода. Я поддерживал миссис Корнелиус. Она сказала, что ей дурно. Она наклонилась над сточной канавой у своей квартиры на Бленхейм-Кресент, но ничего у нее не вышло. Уже тогда было очевидно, что она очень больна. Она умирала. Ей не приходилось мне лгать. Мы всегда были честны друг с другом. Она всегда чуяла гениев, даже если иногда они оказывались злыми. Троцкий, Муссолини, Геринг – она знала их всех. Она покачала головой:
– Они никада не оценят тьбя как следут, Иван.
И это правда. Она одна могла подтвердить: если бы не большевики, мне воздали бы в России все мыслимые почести. Я приобрел бы мировую известность.
Поляки называли царскую империю Византией. Точно так же они называют сегодня Советский Союз. Набожность поляков почти столь же велика, как их лень. Я не стал эмигрантом просто потому, что хотел купить небольшой дом в Патни и работать в звукозаписывающей компании. Они не мученики. Они – мелкие буржуа, непрерывно жалеющие себя. Они так и будут ныть при любом режиме. Мне хочется, чтобы люди перестали приводить ко мне этих поляков. То же самое и с чехами. У нас нет ничего общего, кроме единого славянского языка. Во время войны кругом были поляки. Теперь повсюду чехи. Миссис Корнелиус рассказала соседям, каких высот я достиг и как пострадал. Но я не хотел их сочувствия. Я говорил ей, что сделал ставку и проиграл.
Я подхожу к каналу возле Харроу-роуд. Там очень холодно. Все гниет. Все серо. Вода покрыта какой-то слизью. Дорожка вся в грязи. Я смотрю на задние стены брошенных зданий, где больные дети бьют уцелевшие окна и мочатся на половицы, где ночуют бродяги. Они покрывают кирпичи своими экскрементами и безграмотными лозунгами. Это – воскресный день, и это – моя прогулка! Мой выходной, мой отдых, моя передышка! Я видел чудеса Константинополя, славу Рима, мужественное величие Берлина до бомбежек, элегантность Парижа, жестокое великолепие Нью-Йорка, волшебную роскошь Лос-Анджелеса. Я одевался в дорогие шелка. Я удовлетворял свои желания с женщинами поразительной красоты и высокого происхождения. Я на собственном опыте испытал все величайшие технические чудеса в мире: огромные лайнеры, небоскребы, самолеты и дирижабли. Я познал волнение быстрых и прекрасных путешествий. А теперь я бреду по грязной тропинке, глядя на бродяг и испачканные стены, страшась за свою никчемную жизнь, молясь о том, чтобы не вляпаться в собачье дерьмо и не привлечь внимание безжалостных юных бандитов. Эхо их криков разносится над водой – таинственные хрипы и стоны примитивных амфибий, свидетельствующие о возвращении к кровавому невежеству и безрассудной дикости.
И я провел здесь почти полжизни! С 1940 года – в одном районе Лондона. Dopoledne…[19] Первую же половину жизни я потратил на исследование и обучение всего цивилизованного мира. Майор Синклер, великий американский летчик и мой наставник, предупреждал меня, чтобы я не делал ничего модного. Синклера также уничтожили из-за непопулярных взглядов. Его друг Линдберг – еще один великий человек, которого погубили мелкие и порочные враги. Линдберг однажды доверил мне свою сокровенную тайну. Он никогда не собирался лететь в Англию. Он вообще-то направлялся в Боливию, но его подвели приборы. У нас было много общего, у меня и у Линдберга. Он знал, почему евреи взорвали «Гинденбург»[20].