Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наши бомбы имеют химический запал, — начал объяснять Кольцов. Он показал на склянку с ртутью. — Гремучая ртуть — детонатор. Воспламеняется от смешивания серной кислоты с сахаром и бертолетовой солью. Они в трубках. Грузила увеличивают вес. При попадании бомбы в объект в любом положении они ломают трубки, их содержимое выплескивается и подрывает ртуть, а уже та в свою очередь динамит.
Евлампий Григорьевич почувствовал, как по его спине струится пот. Никаких писем и отчетов. Сразу же, отсюда в охранку! Надо немедленно предупредить Рачковского.
Иван развернул рядом небольшую карту Москвы.
— Вот Никольский дворец, резиденция великого князя. В пятницу он поедет на вокзал, встречать шведского наследника престола, который прибывает на коронацию. Он проедет по Тверской и окажется на Сенатской площади. Перед выездом на площадь Тверская немного сужается, вот здесь. Как бутылочное горлышко. Тут встанет первый метальщик. Он пропустит карету князя мимо и будет стоять, на тот случай, если в первый раз не попадут, а кучер сможет развернуть карету. У второго самая главная роль — он первым бросает заряд. Если попадет — все остальные спасены. Быстро расходятся и прячут свои заряды в условленных местах. Вторым буду я. Третий стоит вот здесь, под видом уличного разносчика. Бросает свою бомбу только в том случае, если я промахнусь, либо великого князя только ранит, но не убьет. Четвертый на случай, если и я, и третий не справятся. Он будет вот здесь, в толпе гуляющих. Пятый метальщик будет дежурить здесь. На крыше. Его задача следить, чтобы князь действительно умер. Если после всех покушений он останется жив, задача пятого бросить свой снаряд в тот транспорт, что подоспеет за князем. Скорее всего, это будет жандармская карета. Алексей, ты будешь вторым, Антон, ты третий, Дмитрий четвертый, а вы, Евлампий Григорьевич, пятый. С двенадцати дня все должны быть на своих местах, с зарядами.
Кольцов снял с подоконника стопку точно таких же библий, а открытую, ту, что лежала на столе, придвинул Тычинскому.
— Это ваша.
Евлампий Григорьевич отпрянул назад. В горле пересохло, а колени заходили ходуном.
— Пути назад нет, — сурово сказал Кольцов, не сводя с Тычинского тяжелого, пристального взгляда.
У Евлампия Григорьевича пересеклось дыхание. «Соглашаться. Брать бомбу. И сразу в охранку. У филеров должна быть где-то пролетка наготове. Лишь бы отпустили. Ничего не забыть. Все доложить», — отстучало в голове. На счастье Тычинского у него был холодный, трезвый рассудок, который никогда не терялся, даже если его обладатель был готов растечься лужей киселя от ужаса.
— Д-да, в-всегда, з-за народ, — Евлампий Григорьевич заикаясь кивал и даже руку протянул к бомбе. Чуть дотронулся и отдернул, словно она была из раскаленного железа.
— Что ж вы не берете? Сомневаетесь? — спросил Кольцов.
Тут Тычинскому потребовалась вся его воля, чтоб ответ дать.
— Н-нет, просто боязно, а она того… сама взорваться не может?
— Пока трубки не повреждены — нет. Поэтому старайтесь резких движений не делать, ставить и класть аккуратно, на что-нибудь мягкое, чтобы толчка не вышло.
— X-хорошо, — кивнул Евлампий Григорьевич.
Через двадцать минут, не помня как и не разобрав дороги, сжимая под мышкой бомбу, Тычинский вышел на улицу и тоскливо огляделся в поисках филеров. На лбу его выступили мелкие капли холодного пота, рука, прижимавшая футляр из библии к правому боку, одеревенела. Евлампий Григорьевич совершенно ее не чувствовал.
— Матерь божья, святая заступница, спаси и сохрани, спаси и сохрани, дай до старости дожить, — быстро, как безумный, бормотал он.
Метнулся в одну сторону, в другую — никого не увидел.
— Господи, куда ж идти-то?
Тычинским овладела такая паника, что он весь задрожал как осиновый лист и соображать совсем перестал, ноги размягчились, зубы клацали друг о друга. «Трясти нельзя!» — вспыхнуло в голове. Тело моментально сжалось в твердый комок из напряженных, готовых от этого напряжения взорваться, мышц. Плечи поднялись, голова втянулась, шаги стали медленными, неловкими, будто квадратные ножки от стола к коленям привязали. Зоолог, увидев силуэт Евлампия Григорьевича, протер бы глаза, подумав, откуда в Тишском переулке пингвину взяться.
Внезапно справа раздался отчетливый цокот копыт. Громыхая на колдобинах, в переулок въехал сонный Ванька, явно намеревающийся закончить свой труд.
— Извозчик! — отчаянно завопил Тычинский и, не дожидаясь ответа, бросился в четырехместную коляску с поднятым верхом.
Сел, перевел дух, поднял глаза и чуть не уронил бомбу от ужаса. Напротив сидели двое. Тот самый старьевщик, что сидел на углу, и мазурик из подворотни.
— Долго вы, — сказал он, приподнимая драный картуз. — Филев моя фамилия. А это Крутиков, — он показал на старьевщика. — Мы уж волноваться начали.
— И замерзли, как черти, — пробасил «старьевщик».
Евлампий Григорьевич пару мгновений соображал, что происходит, хлопая глазами, а потом, сообразив, так обрадовался, что чуть было не выронил бомбу вторично.
— Мне в ваше управление срочно надо! — сказал он. — К главному! Быстрей! Такое затевается, что подумать страшно!
И тут, сам не зная зачем, Тычинский повернул книгу к филерам и открыл. Те, глянув внутрь, одновременно отпрянули назад.
— Матерь божья, — прошептал Крутиков.
А Филев сердито шикнул кучеру:
— В управление, мухой! Гони, только не тряси сильно! Не ровен час… Гхм…
Бальный зал московского купеческого клуба был убран нежно-сиреневыми и белыми цветами. Одно за другим входили в двери почтенные семейства. Смирнов вошел, стараясь глядеть поверх толпы. Это была его давнишняя привычка. Кому надо, тот сам подойдет, а раскланиваться со всеми незачем. Друзей у него здесь нет, а прочих поздно задабривать. Хорошо, если никакого конфуза не выйдет. Взгляд Петра Арсеньевича скользнул по буфету, и на тонких, плотно сжатых губах его заиграло подобие довольной усмешки. Что бы о нем ни говорили, ни думали, как бы ни злословили, в чем бы ни обвиняли — пьют с его заводов, покупают в его магазинах, только с его этикетами. Вот Штюрмер в углу, петербургский винозаводчик, приступом астмы от злости, бедный, подавился.
В купеческом сообществе Петр Арсеньевич никогда своим не был. В политику не играл, кутежами не увлекался, любовниц из театральных не имел. Жил в своем доме на Пятницкой, как в замке — на третьем этаже дом, внизу — завод. Выезжал редко, в основном по инициативе жены. Жертвовал только на церкви, да и то не слишком широко. В меценатстве не участвовал, никаких особенных страстей не имел. В сущности, что он за человек, никто сказать толком не мог. Даже если придет куда — сядет и молчит. Что думает, по лицу не видно. Имея одно из крупнейших состояний во всей России, в светской хронике сам никогда не упоминался. Зато сын его, Владимир, с лихвой. Все, чем отец пренебрегал, сын подхватывал с двойной страстью.