Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Темперой нарисовал. Неудивительно, что все в пятнах. Лет через сто не на что будет смотреть.
Действительно, трогательная сцена сильно пострадала. Смирившийся и печальный Христос, который только что предсказал предательство, яростные оправдания его учеников – все погружалось в белесый туман. Только еда на белой скатерти сохраняла свежеиспеченный блеск. Ученики таращились на эти нарисованные буханки (невидимые крошки которых падали прямо ко мне) и облизывались.
– Смотрите, мальчики, как гения подводят плохие ингредиенты. Если краски не будут держаться, зачем тогда рисовать? – Бонконвенто покачал головой над побледневшим Спасителем. – Да и вообще чего еще ждать от флорентийца?
Остальные не пропустили намека; все посмотрели на меня и скопировали злобный взгляд хозяина. Благодаря этому вечером каждый из них получил по одной лишней репе.
Понимаете, маэстро управлял нами при помощи хитроумной системы кнута и пряника. Если мы угождали ему, он добавлял нам еды, выдавал простыни, разрешал даже позубоскалить над семинаристами архиепископа. Стержнем этой системы была наша работа. Порученное задание было знаком расположения или немилости: от размола кости для приготовления клея до завершения картины мастера. Витторио (с которым за три года я не обменялся, наверное, и пятком пустых фраз) шпионил за нами в мастерской и докладывал хозяину о нашем безделье, проказах или – чтобы совсем уже не рассориться с нами – редких проявлениях усердия. Потом врывался Бонконвенто с розгой и отправлял правосудие. Оно принимало разные формы. Порка оставляла багровые полосы на бедрах. Ссылка на грязные работы вызывала тихую ярость. Но ужаснее всего был вызов на виллу Бонконвенто. Моска и Пьеро однажды разбили чашку и разрыдались, когда им определили наказание и Витторио препроводил их к чудовищному эшафоту. Меня от подобной участи спасало физическое уродство. Джованни же наводил защитные волдыри на тонкой шее, натираясь жиром с оболочки свиных пузырей, которыми мы сохраняли краски от высыхания.
Вопреки всему мое мастерство шагнуло далеко вперед. Обнаружилось, что я прирожденный имитатор и способен класть мазки в манере, неотличимой от Бонконвенто. Трюк несложный, вроде подражания чужому голосу, но он привлек осторожное внимание маэстро. Может быть, он увидел во мне воображаемого двойника: кого-то, кто сможет снять с его бычьих плеч тяжкое бремя работы. Так или иначе он задерживал меня в мастерской дольше всех остальных, уже отправленных к Марии на невеселый ужин. Он посвящал меня в тонкости мастерства живописцев. Я узнал, как переводить рисунок, поместив лист бумаги, покрытый с одной стороны черным мелом, между двух других и прочерчивая контуры стилом. При изучении драпировки он научил меня пропитывать ткань глиняным раствором, чтобы при обжиге предохранить складки от всяких несчастливых случайностей. (Ткань, пропитанную насквозь, набрасывали на статую. Из-за этого художественного пугала я каждый раз замирал при входе в мастерскую.) Я быстро понял, что не надо распространяться об этих занятий с Бонконвенто с другими учениками. Днем я работал наравне с остальными, как помощник. Когда маэстро (с моей негласной помощью) завершил картину на пергаменте, нам досталась нелегкая задача – наклеить его на основу. Нас терзал страх совершить ошибку: представьте, какими большими и неуклюжими кажутся руки после шести недель непрерывного тягания тяжеленных утюгов. Когда мы сушили клейкий состав, была опасность обжечь пергамент. Помню один случай, когда на груди Магдалены подплавился бугорок телесного тона, и Моска (который и виноват-то не был) упал без чувств на руки своего брата. Мы с замиранием сердца ждали приемки работы, готовые к катастрофе. Но то ли благодаря скуке, то ли уверенности в своем природном даровании Джан Бонконвенто ничего не заметил. Сталкиваясь с проблемой, он всегда полагался на стандартные решения. Дотошное изучение Природы его утомляло. Он не использовал натурщиц для рисования женских персонажей, предпочитая писать их со своего любимчика. Поэтому святая Мария на «Благовещении», купленном семейством Борромео, скрывала под девственной бледностью Витторио Монца, ухмылявшегося мешку с сеном; а Лукреция, пронзенная спасшим ее честь мечом, начиналась как нагой мальчик, прижимавший к груди пучок соломы.
Значение этих перемен пола было яснее ясного. Бонконвенто, как Бог, властвовал над нашей жизнью.
Бывают приказы под видом любезного разрешения – принуждение с суровой улыбкой. Как-то утром Бонконвенто (кокетливо щелкая пальцами) дал мне понять, что не будет возражать, если я устрою себе постель прямо в мастерской, вдалеке от моей соломенной спальни. Это закрепит мою преданность делу; срежет жесткую корку с мяса моих дней – и у меня будет больше времени на работу. И вот я свернулся под простыней в свободном углу и закрыл глаза, отгородившись от парящих теней. Сердце замирало от каждого звука; каждый портрет норовил ожить. Я представлял, как маэстро лежит в постели: живот раздутый, как шар, рябая задница, муха вьется над мохнатой ляжкой, дряблый пенис наслаждается покоем. Освобожденный от своих обязанностей Бонконвенто поздно спустился в вишневый сад и выпустил мальчиков, чтобы они опустошили свои переполненные мочевые пузыри. Потом он закатился в мастерскую, где (разбуженный его слоновьим топотом) я уже приступил к работе.
– Нет, нет. Свет пробивается сзади. Доспехи Париса слишком темные, – Маэстро схватил горностаевую кисть и подпер рукой свои многочисленные подбородки. Грубый мазок свинцовыми белилами, сердитая растушевка; оценивающий шаг назад, тут же картинно спародированный учеником. – Троянец как-то безразличен к его решению, тебе не кажется? Давай добавим немного ужаса. И, наверное, капельку киновари на щеки Венеры…
Вполне логично, что, стремясь угодить маэстро, я надеялся получить его безграничное расположение. Но Бонконвенто беспокоила легкость, с которой я подражал его грандиозному стилю, а учеников злило его возросшее внимание ко мне. Лишь Джованни продолжал относиться ко мне с приязнью. Несмотря на мои настойчивые просьбы, он продолжал называть меня Зоппо, но в его взгляде появилось нечто новое: он по-прежнему подтрунивал надо мной, но с оглядкой, впечатленный проявлением моего таланта. Он со своим остроумием и я со своей кистью ощущали себя людьми, которых не могут затронуть удручающие внешние обстоятельства. Как-то раз, когда мы с ним сидели, прислонившись к смолистому вишневому стволу, мы решили, что остаемся у Бонконвенто по собственной воле: при желании мы можем уйти отсюда в любой момент.
Шли месяцы, и Джованни стал моим другом – первым из сверстников, за всю жизнь, – но я не воспринимал его таковым, пока он сам не сказал.
– Зоппо, – прошептал он. – Мне бы облегчиться. Давай присядь со мной. – От такой крестьянской простоты я весь покраснел; но Джованни лишь посмеялся над моим смущением. – Ой, да ладно тебе. Для чего же нужны друзья, если нельзя вместе посрать?
Мы устроились у стены мастерской и погрузились в сортирные разговоры. (Я, стыдливо прикрыв член руками, тужился без особого успеха, а Джованни вздыхал и восхищался туманными шпилями Собора.) Наше голозадое воинство пустилось в сладострастные фантазии, порождая сильфид с мягкими руками и розовыми ртами, которые, месяцами лишенные мужского общества, льнули к нам, как рыбы-прилипалы. Джованни как старший и более симпатичный устраивал настоящее представление из своих воображаемых побед. Мой скромный опыт с прачкиной грудью я оставил при себе. Как моряка за бортом, этот секрет поддерживал мой дух на плаву.