Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сталин сказал о Ленине: “Горный орел”. Наверное, кто-нибудь хихикал: как же так — лысый, картавый, книжный, кабинетный — и вдруг “горный орел”. Но это и есть настоящая правда, орлиная, сталинская.
А я (то есть Копелев. — Л.Ч.) возражал, говорил, что Ленина люблю больше, именно люблю с детства, как-то органически, семейно. А Сталина даже недолюбливал, потом очень уважал, но эмоциональную приязнь к нему почувствовал только в первые месяцы войны, а всего больше, когда услышал его голос 6 ноября из Москвы, тогда полюбил уже по-настоящему и простил ему былые грехи и в 30-х, и в 37-м».
В контексте книги Л. Копелева «Хранить вечно» рассказ об этом разговоре со мной в штабе Северо-Западного фронта в 1942 году кажется ужасающе глупым.
Скажу сразу, лексика «любит — не любит», «кушать», «алмаз» и «орлиная правда» — не моя. Но это мелочи. Не верю я также, что мы и впрямь сравнивали наши чувства к вождям летом 1942 года — в тяжелейшую военную пору. Уже в первые месяцы войны, когда немцы безостановочно шли и шли вперед, я малость прозрела. Да и Копелев, безусловно, многое понял. Навряд ли именно тогда он «полюбил Сталина уже по-настоящему». Думаю, что эпизод с Лениным-Сталиным перенесен в 1942-й из довоенного 1939 года. Но там он, очевидно, был. И я допускаю, что в 1939 году между мной, ифлийской студенткой, и доцентом Львом Копелевым мог произойти такой дурацкий разговор: дескать, кто тебе больше нравится. И допускаю, что мне больше импонировал Сталин. И окончательно меня убедил в том, что разговор не был копелевской выдумкой, Леонид Ефимович Пинский, один из наших любимых ифлийских профессоров7.
С Пинским я встретилась где-то в конце 60-х. Кажется, на просмотре в Центральном доме литераторов чаплинского фильма «Диктатор». «Диктатор», как и громадное большинство великих западных фильмов, у нас на открытых экранах не шел.
Поговорив о том о сем, Пинский вдруг вспомнил:
— Однажды в институте вы сказали мне, что Сталин вам больше импонирует, нежели Ленин. Именно он, дескать, соответствует нашей суровой эпохе. Страшно было это слушать. Еще страшнее было, пожалуй, то, что я, ваш учитель, не мог, боялся объяснить, какие кощунственные речи вы ведете. Дикое, ужасное время!
Я молча внимала Пинскому. Честно говоря, если Пинскому в 39-м боязно было признаться в своем отношении к Сталину, то мне в 60-х было боязно высказать свое отношение к Ленину. Но немного иначе, чем в 39-м Пинскому. Просто я струсила и не стала говорить, что разницы между обоими вождями не вижу. И что знаменитая формула моей юности «Сталин — это Ленин сегодня» кажется мне абсолютно правильной.
Особенно мне не хотелось высказывать это свое мнение о Ленине честнейшему Пинскому, который, я знала, был репрессирован при Сталине. Вышел только после XX съезда. Если у него еще остались какие-то иллюзии, связанные с Лениным, то это, быть может, помогало ему жить.
А теперь пора кончать эту малоинтересную главку. Пусть все знают, что в середине XX века в России глупые взрослые задавали друг другу вопрос: «Кого ты больше любишь, Ленина или Сталина?», наподобие тоже дурацкого вопроса, который задавали детям: «Кого ты больше любишь, папу или маму?»
5. Dolce vita
Впервой половине 1920-х, то есть при нэпе, многие ездили за границу — и Маяковский, и Брики, и весь МХАТ, да и простые смертные тоже. И, как я понимаю, это казалось совершенно нормальным, поскольку люди еще помнили «проклятое царское время», когда поездки за границу были совершенно обычным делом и когда они ездили «на воды» или посмотреть мир. Ездили учиться или лечиться. Русские художники жили годами в Италии, а певец русской природы Тургенев, полюбив французскую актрису Полину Виардо, прожил много лет во Франции. Да и Достоевский был не прочь прокатиться в Европу с женой или с любовницей. И поиграть там в рулетку.
Впрочем, «заграница» и в царской России, и при нэпе воспринималась совсем иначе, чем при Сталине и Брежневе. Никто не рассматривал ее как один большой «сейл», где можно купить на всю жизнь шмоток для себя и для родных. Просто людям разрешили бывать в других странах, и мама, очень скучавшая по своим близким и трудно приживавшаяся в России, конечно, воспользовалась этой возможностью.
Захватив свой «серпастый, молоткастый», она дважды съездила с маленькой дочкой, то есть со мной, в «Латвию Ульманиса». Ульманис — латвийский премьер был тогда врагом, не хуже барона Маннергейма, главнокомандующего финской армией, главного «белофинна». Впрочем, Латвию, Литву и Эстонию многие граждане Советской России вообще не считали тогда заграницей. Для них это были лимитрофы, пограничные области бывшей Российской империи. Еще совсем недавно они входили в состав этой империи. И посетить Ригу или Таллин в начале 20-х было психологически все равно что съездить в Киев или в Минск в начале XXI века! Но я-то всего этого не знала.
Поездом с Виндавского вокзала мы доезжали до Риги, а потом поездом же — в Либаву. Было мне, как я уже писала, 5 лет, а потом 6. Но у меня обе поездки слились в одну, и назывались эти поездки: «К бабушке в Либаву», хотя кроме бабушки там жили еще дедушка, брат моей мамы Владимир и брат дедушки дядя Якоб, а Либава стала Лиепаей.
В либавской семье, как и во многих семьях, тоже все было, как говорится, не слава богу. Подозреваю, что и там существовала некая тайна. Но не анкетная тайна, как у всего народа на Руси при большевиках. Тайны в том буржуазном обществе были чисто житейского свойства, например тщательно скрываемая неверность жены или мужа, неудачный сын (дочь) — психически больной, либо судимый, либо нечестный. Такого рода тайны существовали, увы, и в совковом обществе, потому что и при социализме люди болели, умирали, спивались, страдали от измен и неразделенной любви, выходили замуж по расчету и так далее и тому подобное. Но это уже были тайны, так сказать, второго плана. Первое и главное была тайна происхождения