Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я догадалась, – сказала Лена, и голос ее, то ли от жажды, то ли от волнения, прозвучал низко и чуть хрипло. – Я догадалась, почему вы ушли так внезапно… Вы так сразу переменились, будто произошло что-то невероятное, а между тем я всего лишь рассказала, как погиб мой муж. Это вы убили его, да? Вы! – вдруг резко, фистулой вырвалось у нее. – Тогда, на станции!
«Вот все и кончено», – подумал Павел.
– Я не имею права оправдываться, – сказал он, не отводя глаз. – Да, все было так. Один из нас должен был убить другого. Неизбежно. Никакого иного исхода не могло быть. Я выполнял свой долг, он – свой. Мне просто больше повезло.
Павел помолчал и тихо добавил:
– Гражданская война злая и несправедливая… Разве вы не видите, что брат стреляет в брата, а сын – в отца? Я считаю, что я на правой стороне, кто-то – по-другому… Простите меня, если сможете. Случай свел меня с вашим мужем. Я не знал его имени… ничего не знал о нем. Война.
Он постоял, не зная, что еще добавить. Она молчала. Она была рядом, но стала недосягаемой, как будто находилась на другой стороне земли.
– Прощайте! – сказал Кольцов. Он сбросил вещмешок со снедью и деньгами прямо на кучку тыквенной ботвы и, повернувшись, зашагал прочь куда-то наугад, вдоль ручья, ощущая на себе ее взгляд и не желая оборачиваться, выпрашивать для себя иную долю.
Он прошел, должно быть, с полверсты, когда вспомнил, что Лену с детьми нужно переправить под Мерефу, к Фоме Ивановичу. Хоть между ними все кончено, те, кто шьет ему какое-то глупое дело, постараются соединить судьбу офицерской вдовы («А вдруг муж не убит, а где-то здесь прячется?») с его, Павла Кольцова, судьбой.
Павел осмотрелся и увидел неподалеку брошенное хмелевище: вверх возносились гладко оструганные, потемневшие от дождей жерди, а по толстым, крепким конопляным бечевкам, еще кое-где связывающим вершины жердей или тянущимся наискось вверх, ползли одичавшие жгуты хмеля. Шишки светились на солнце и остро и пряно пахли.
Кольцов сел на траву, которой проросла необработанная земля хмелевища. Прислонился спиной к нагретой солнцем жерди. Что же теперь ему делать? Вернуться? Да, придется вернуться и рассказать о необходимости переправить ее отсюда.
Одни несчастья приносит он этой семье, вот такая незадача. Голова слегка кружилась – то ли от запаха хмеля, то ли от того, что он все еще продолжал видеть перед собой эту роковую (не врут ведь книги!) женщину и ощущать ее запах. Роковая?.. А может, он роковой?
Вокруг прыгали, шевелились, стрекотали в траве зеленые кузнечики. Августовское, уже невысокое, но все еще щедрое полтавское солнце старалось доделать свою летнюю работу, обдавая жаром дозревающие в садах яблоки. Кольцов прикрыл глаза. Он должен был решиться на возвращение. Он как будто даже задремал, поплыл по течению медлительной и нежной августовской реки.
Потом он почувствовал, как чья-то тень накрыла его лицо. Он уже догадался, кто это, но не хотел открывать глаза, боясь ошибиться. Потом чья-то рука легла на его лоб, на закрытые веки. Мягкая ладонь пахла свежей землей, картофельной ботвой и… полынью. Странно – ладонь была мокрой.
Он открыл глаза и увидел рядом опустившуюся на колени Лену. Слезы текли по ее запыленному лицу, оставляя извилистые бороздки. Он бережно взял ее лицо в свои руки, приблизил к себе. Поцеловал в уголки губ, ощутил на языке какие-то песчинки. Он не мог, не хотел говорить ни о чем, слова казались бессмысленными, ненужными, пустыми среди этого стрекота, звучащего в густой траве, под светлыми пахучими шишками хмеля, нависающими над ними.
О чем говорить? Как можно объяснить трагизм и нелепость всего случившегося за последнее время? Это необъяснимо. Он ощущал только дикую, нечеловеческую мужскую тягу к этой пропахшей солнцем, разгоряченной женщине, такой нужной и желанной. Павел привлек ее к себе, и они вместе оказались в траве, укрытые длинными стеблями овсяницы и мятлика. А вокруг все пело, трещало, возилось, жило, и раскачивались наверху лианы хмеля, потряхивая своими легкими шишками.
Его руки бесстыдно, сами собой подтягивали ее легкий сарафан, и она, бормоча что-то запрещающее, возмущенное, приподнимала горячее тело, чтобы облегчить ему задачу, и вся шла, стремилась, дрожа, ему навстречу, и они уже не понимали, где они, кто они и почему так дышит под ними земля, почему она колышет их вверх-вниз, словно превратилась в морскую волну…
Его нетерпение передалось женщине, она как будто торопила его, легко преодолевая валы этого зеленого моря, стараясь, чтобы они были больше, яростнее и круче.
Он не помнил, сколько времени это длилось, все было не так, как тогда, в маленькой хибарке на ворохе полыни, – нежно, мягко, сдержанно и страстно. Теперь же это было больше похоже на взрыв, неистовый, сладостно-болезненный. И когда их ударило последней волной этого взрыва, оба задохнулись от нехватки воздуха и неожиданного, как приход смерти, потрясения.
Когда к ней вернулся голос, она сказала шепотом, нащупав пересохшими, потрескавшимися губами его ухо:
– От этого никуда не уйти. Бесполезно сопротивляться… Я читала, что так бывает, я слышала… но не думала…
Он прижался своим ртом к этим губам: не хотелось никаких слов. Все, что происходило с ними тогда и сейчас, было необъяснимо и не нуждалось в истолковании.
Роковая любовь? Почему роковая, почему не радостная, единственная, счастливо найденная среди войны и сумятицы? Если они будут думать, если будут говорить, вспоминать о том, что было в прошлом, может разрушиться эта радость встречи.
Но постепенно возвращалась жизнь, окружавшая их, и за шелестом травы, за пением кузнечиков они услышали детские голоса, кто-то кого-то звал, искал, где-то звякнуло ведро, коротко проржала лошадь…
Она оправила, огладила ладонями сарафан, приподнялась, глядя на него сверху вниз. Сказала уже спокойным голосом, с какой-то грустью, как будто признание удручало ее:
– Я твоя женщина. Вот как получилось. Я всегда буду твоей.
И, нагнувшись, сдержанно, как будто заверяя этим сказанное, как своего, как мужа, поцеловала его в лоб.
…В тот же день, не задерживаясь и ничего не объясняя Фекле Ильиничне, Павел отвез Лену и детей к Фоме Ивановичу. В Артемовку, где скучающий в одиночестве старик с радостью принял «хоть на все время» добрую знакомую Старцева с детьми. Благо флигель в его доме пустовал.
Возвращаясь затем в Харьков, Павел размышлял о себе, о Лене, о будущем – и никак не мог сложить распадающиеся кусочки их жизни, как мозаику, в одну цельную картинку. Слишком много впереди было неясного, пугающего…
Да, революция удивительным образом перемешала людей, перетасовала их судьбы, кого «вознеся высоко», а кого и «бросив в бездну без стыда». Кто бы мог предположить еще лет пять назад, что скромный торговец и известный шахматист-любитель Исаак Абрамович Гольдман окажется одним из самых влиятельных сотрудников ЧК?