Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я в последний раз видел отца, я и не подозревал, что этот раз будет последним. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз ему поставили совсем недавно, я почти ничего не понял. Говорили, что он должен пройти какое-то обследование, назначено какое-то лечение, после которого его силы восстановятся, и через несколько дней он уже будет дома. Мы приехали в больницу с матерью, Бет и Тофом. Дверь в отцовскую палату была закрыта. Мы с трудом отворили массивную дверь и увидели его. Он курил. В отделении интенсивной терапии. Окна закрыты, висел густой дым, стояла невероятная вонь, а посреди всего этого лежал отец, довольный, что видит нас.
Разговаривали мы недолго. Мы сгрудились в дальней части комнаты, стараясь держаться как можно дальше от дыма. Тоф прятался у меня за спиной. Два зеленых огонька на аппарате рядом с отцовской кроватью по очереди подмигивали — включались-выключались, включались-выключались. С красным огоньком ничего не происходило, он так и оставался красным.
Отец полусидел на кровати, опираясь на две подушки. Он непринужденно скрестил ноги и закинул руки за голову, сцепив пальцы. Улыбался так, словно только что выиграл главный приз в своей жизни.
После ночи в отделении экстренной помощи и дня в отделении интенсивной терапии мать наконец-то оказалась в хорошей палате — огромной, с огромными окнами.
— Это палата смерти, — пробормотала Бет. — Смотри, дают столько места, и для родственников, и чтобы спать…
В палате было еще одно спальное место, раскладной диван, и мы все туда улеглись, не раздеваясь. Перед выездом из дома я забыл переодеть штаны, и пятно стало коричневым, с черными ободками. Уже поздно. Мать спит. Тоф спит. Лежать на раскладном диване неудобно. Сквозь матрас в спину впиваются металлические прутья.
У нее над кроватью свет не гасят, он собирается над головой в слишком живописный янтарный нимб. Машина за изголовьем напоминает аккордеон, правда светло-голубого цвета. Она вытянута в высоту, в ней что-то сжимается и вытягивается, хлюпая. Она хлюпает, мать дышит, жужжат другие машины и обогреватель, и еще близко и ровно сопит Тоф. У матери дыхание неровное, отчаянное.
— Тоф храпит, — говорит Бет.
— Знаю, — говорю я.
— Разве детям полагается храпеть?
— Не знаю.
— Ты послушай, как она дышит. Очень неровно. Много времени на каждый вдох.
— Ужас.
— Вот-вот. Иногда секунд на двадцать задерживается.
— Блядское безумие.
— А Тоф пинается во сне.
— Знаю.
— Посмотри на него. Вырубился.
— Я знаю.
— Его пора стричь.
— Ну.
— Приятная палата.
— Ну.
— Плохо, что без телевизора.
— Да, ужасно.
Когда почти все гости ушли, мы с Кирстен пошли в родительскую спальню. Там была скрипучая кровать, и мы все равно не хотели там ночевать, потому что в ней воняло, пахло отцом, подушки и стены насквозь пропахли этим запахом серого дыма. Раньше мы заходили сюда лишь для того, чтобы стащить мелочь из комода или через окно выбраться на крышу: на крышу можно было попасть только через окна в этой комнате. Все в доме уже спали, внизу и во всех свободных спальнях, так что мы забрались в родительский одежный чулан. Мы принесли одеяла и подушку на ковер между гардеробом и душевой кабинкой и расстелили одеяло на полу у раздвижной зеркальной двери.
— Это ужасно, — сказала Кирстен. Мы с Кирстен познакомились в колледже, встречались уже много месяцев, но довольно долго ни на что не решались: мы очень нравились друг другу, но я боялся, что она, такая правильная и такая симпатичная, довольно скоро поймет мое истинное нутро, — но однажды на выходных мы пришли ко мне домой, потом отправились на озеро, и я рассказал, что у меня болеет мать, дни ее сочтены, а она ответила, что это ужасно, потому что у ее матери опухоль мозга. Я уже знал, что ее отец исчез, когда она была маленькой, с четырнадцати лет она вынуждена круглый год работать; я знал, что она сильная, но теперь она говорила какие-то новые слова; тихие, туманные слова исходили от нее. С того момента наши отношения серьезнее.
— Слишком ужасно, — сказала она.
— Да ладно, все в порядке, — сказал я, раздевая ее.
Люди спали везде — мать в комнате Бет, моя приятельница Ким на диване в гостиной, мой приятель Брук на диване в общей комнате, Бет в моей старой комнате, Билл в подвале, Тоф у себя.
Мы вели себя тихо. Ни от чего больше ничего не осталось.
Первой посреди ночи вспомнила Бет — и вскрикнула. Последние дни мы смутно помнили, а потом напрочь забыли вплоть до вот этого момента, в 3:21, что завтра — точнее, уже сегодня — у нее день рождения.
— Черт.
— Тс-с.
— Он не слышит. Он спит.
— Что будем делать?
— Тут рядом есть магазин подарков.
Она даже не узнает, что мы едва не забыли.
— Так. Шарики.
— Цветы.
— Подпишем и за Билла тоже.
— Ага.
— Может, мягкую зверюшку?
— Да ну, это слишком банально.
— Ну а что еще?
— Ой!
— Что такое?
— Тоф меня лягнул.
— Он ворочается во сне. На сто восемьдесят градусов.
— Ты слышишь?
— Что?
— Слушай!
— Что?
— Тс-с! Она не дышит.
— Сколько?
— По-моему, очень долго.
— Блядь.
— Подожди. Кажется, задышала.
— Господи, вот ужас.
— Просто жуть.
— Может, сперва домой вернемся, а там устроим день рождения?
— Нет, что-то надо сделать сейчас.
— Мне не нравится, что эта палата на первом этаже.
— Ага, но вообще-то хорошая.
— Мне не нравятся фары с улицы.
— Ну.
— Может, закрыть шторы?
— Не надо.
— Ну хотя бы утром.
— Да ладно, зачем?
В 4:20 Бет засыпает. Я сажусь и смотрю на мать. У нее снова отросли волосы. До этого они не росли очень долго. За эти годы у нее было пять разных париков, и все унылые, как и всякие парики. Один слишком большой. Второй слишком темный. Третий слишком кудрявый. Четвертый тронут сединой. Впрочем, все они выглядели более или менее натурально. Странность в том, что хотя ее теперешние волосы и были настоящими, но вились намного сильнее, чем раньше, вились даже больше, чем самый курчавый из ее париков. И еще они потемнели. Ее волосы стали больше похожи на парик, чем все ее парики.