Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высшим правовым принципом оказывается классовая целесообразность, а ее архетипом – действия ВЧК (не случайно оппоненты Старосельского из юристов назвали его подход «чекизацией права»). Как предельное воплощение «абсолютной целесообразности» деятельность карательного органа Советской власти противопоставляется «абсолютной нецелесообразности» в действиях Революционного трибунала якобинцев[209]. Начиная с сопоставления двух исторических разновидностей революционного террора, ученый приходил к обоснованию пролонгации последнего как формы уголовной репрессии в Советской России.
Логика классового подхода, исходившая из «глубочайших антагонизмов» человеческого общества, вела от защиты террора во имя революционной необходимости к обоснованию необходимости диктатуры как системы власти, смысл установления которой – в подавлении «враждебного класса» с его приверженностью к «отжившему способу производства». И то, и другое приобретало концептуальное значение особого подхода, прочно соединявшего вопрос о революции с вопросом о власти и представлявшего важнейшую особенность складывавшейся в Советском Союзе на рубеже 20– 30-х годов макрополитической теории, получившей наименование «советского марксизма».
Конечно, не Старосельский был заглавным в этом процессе. На «историческом фронте» его возглавил признанный глава этого «фронта» М.Н. Покровский, придав всей теории в соответствии с положениями «Вопросов ленинизма» и другими сталинскими текстами вид учения о власти. «Только тот, кто признает политические выводы из марксизма, признает диктатуру пролетариата, тот – настоящий марксист (курсив мой. – А.Г.)»[210], – проповедовал Покровский.
Своей концепцией якобинской диктатуры Старосельский внес определенный вклад в этот «настоящий» марксизм, имея в виду напрашивавшуюся аналогию, засевшую в головах советских историков. А из всех популярных аналогий 20-х годов[211] едва ли не самую многозначительную прописал, говоря языком тех лет, лидер историков-марксистов «на западном фронте» Лукин: «Сама якобинская организация с ее строго централизованным аппаратом, “чистками”, партийными мобилизациями и крепкой связью с массами во многом напоминает ВКП большевиков»[212].
Эту аналогию, вместе с другими уже отвергнутую к началу 30-х годов идеологическим аппаратом в ходе борьбы с оппозицией (и потому ставшую подспудной), последовательно – он и здесь отличился «бесшабашным», я бы сказал, стремлением идти до конца – развивал Старосельский. Историческая аналогия в сущности предопределила направление его исследования, которое вылилось в структурный анализ якобинской диктатуры[213].
Кроме конъюнктурно-политического, существовал более глубокий, идейно-теоретический мотив обращения Старосельского к анализу диктатуры – коллизия между буржуазной сущностью революции XVIII века и небуржуазным характером ее основных движущих сил. Та самая коллизия, что сделалась краеугольным пунктом специфичного для советских историков восприятия революции и притом камнем преткновения в ее интерпретации.
«Основное классовое противоречие французской революции, – формулировал Старосельский, – …движение, народное по субъекту и буржуазное по объекту»[214], или более развернуто со ссылкой на Ленина и Бухарина он писал: революция «была объективно буржуазной, т. е. открывшей дорогу свободному капиталистическому производству», а ее движущей силой был «так называемый народ, т. е. мелкая буржуазия[215], которая… является собственно враждебной и противоположной капиталистическим устремлениям»[216].
Эту коллизию Старосельский пытался разрешить в духе ленинской концепции революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства как переходного этапа к социалистической революции («Две тактики социал-демократии в демократической революции» В.И. Ленина)[217]. И у него получался оригинальный и к тому же не слишком ортодоксальный вывод: революция буржуазная, однако якобинская диктатура предпролетарская.
Связь между диктатурами, уверял Старосельский, ближе, чем может показаться на первый взгляд: «Грандиозный размах революционного движения, который был достигнут благодаря мелкобуржуазной диктатуре якобинцев, подготовил почву для следующего исторического этапа, для борьбы за диктатуру пролетариата. Разрушение феодализма наиболее радикальными методами подводит непосредственно к задачам социалистической революции. Якобинцы исчерпали до конца все возможности революционно-демократической диктатуры; дальнейшее движение вперед после них стало возможным только на путях Бабёфа, июньского восстания 1848 г. и Парижской Коммуны». Итак, «революционно-демократическая диктатура» (заметим сам термин вошел, таким образом, в употребление к концу 20-х годов) видится Старосельскому в типологическом плане «ближайшим преддверием диктатуры пролетариата»[218].
В одержанной победе «классово-диктаторских методов» над «формально-демократическими целями» Старосельский усматривал движение, пусть непоследовательное и незавершенное, к «демократии более высокого типа»[219]. Диктатура превращается в высшую историческую инстанцию!
Нет, это не «кратократия» (А.И. Фурсов), диктатура не само-довлеет; наоборот, ее ценность – в революционных возможностях преобразования общества. Но вот масштабы завораживают дух. Диктатура пролетариата «переводит капиталистическое общество в общество бесклассовое и безгосударственное»[220]!
При прочтении книги Старосельского трудно отрешиться от впечатления, что для автора система диктатуры совпадает с преобразуемым социальным порядком, поглощает или вбирает в себя самое общество. Так, вопрос о генезисе коммунистического учения становился вопросом о природе коммунистического общества.
Политическая система диктатуры, в понимании Старосельского, своим происхождением и важнейшими чертами явилась организацией массового народного движения, тем не менее логическим центром монографии оказываются главы 4 и 5, где якобинская диктатура характеризуется с позиций ленинского учения о правящей партии. Старосельский приходил к выводу, что революционеры XVIII века смогли создать подобную руководящую силу: «буржуазной революцией с осени 1793 г. более или менее управляла партия – народные общества или клубы (курсив мой. – А.Г.)».
Правда, якобинцам не удалось укорениться в «толщах трудящейся массы», их организация оказалась сведенной к идеологическому и административному аппарату. К тому же возникли проблемы классового подбора кадров, нерешенность которых помешала якобинской «партии» стать «по своему персоналу авангардом революционного класса», «плотью и кровью от трудовой мелкой буржуазии»[221]. И все же «величественное здание якобинской диктатуры» – то главное, что оставила после себя революция XVIII века[222].
Старосельский повторял общие места критики экономической политики диктатуры (Фридлянд, Моносов) – якобинская политика «безнадежно застревает в пределах вульгарного антикапитализма» и, «будучи, как всякое народное революционное движение, движением прогрессивным, якобинская диктатура экономически реакционна». Поразительно, как трактовка якобинизма в ранней советской историографии предвосхитила инновации «ревизионизма» во французской историографии 1960-х! Притом остается непонятным, зачем понадобился столь изощренный анализ достоинств и несовершенства якобинской организации, если она из-за своего «антикапитализма» и «экономической реакционности» изначально и фатально «таила в себе необходимость собственной гибели»[223].
Напрашивается объяснение, что ученый не только декларировал «поучительность» опыта якобинской диктатуры для «пролетарской революции»[224], но и пытался эту «поучительность» раскрыть. Тогда встают на свои места страстное отстаивание превосходства однопартийной организации над парламентской системой и «материальной демократии» в виде классовой диктатуры над «формальной демократией». Установки о «классовом подборе аппарата»[225], его «однородности» станут понятными как озабоченность сохранением пролетарско-интеллигентского лица правящей партии