Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уже вступили в весьма изощренный в области технологических дерзаний период человеческой истории, говорит Дондог.
Гуманитарный и военный разум пребывал в зените, говорит Дондог.
Что же до Шлюма, продолжает Дондог, он шел с неприкрытым лицом. Шел на ощупь, без всякой оптики, и продвигался вперед. Когда вершвелленовцы распоясывались совсем рядом, разыгрывал тягомотность только что заколотого или забитого насмерть тела. Инстинктивно находил самую убедительную позу. Все равно, приподнимал он веки или нет, его сетчатка оставалась тусклой и безжизненной.
На улице Одиннадцатого Лигети он именно так на некоторое время и растянулся. Перед ним что-то хлюпало. Рассыпалась стена. Солдаты уже побывали на этой улице, но обещали вернуться. Подозрительные шумы вынудили Шлюма принять скорость пресмыкания, не превышающую три метра в час, что мало даже для недочеловека или трупа. Улица Одиннадцатого Лигети была заурядной невыразительной улочкой, мощенной булыжником и с лужами, в которые, если перемещаться на животе, погружаешься по самые ляжки. Шлюм вытянул вперед руку, его пальцы натолкнулись на бетон и царапнули твердую поверхность, потом без предупреждения заплутали в чем-то, что могло быть основанием стены, или грудной клеткой, или простым сгибом ночи, той ночи. Они заплутались внутри, как будто их засосало в песчаную западню.
В этот миг Шлюм с досадой понял, что пять чувств ему изменяют и посылают в мозг целиком и полностью ошибочную информацию. Чтобы позволить Шлюму зайти дальше в направлении выживания, слух, обоняние и кожа ему лгали. Ночь была инстинктивно приукрашена для Шлюма пятью его чувствами. Она была ужасна, но все равно ей было далеко до реальной человеческой ночи. В действительности все разворачивалось куда расторопнее. В первые же мгновения Шлюм оказался пойман отрядами Вершвеллен и его тело было без промедления растерзано.
Над Шлюмом еще раз ударила пуля, или лезвие топора, или мачете, вновь отделилось что-то бородавчатое, соскользнуло на землю, рассыпалось с шелестом по крупицам. Ничто в доходивших до рассудка Шлюма посланиях не поддавалось анализу. Все насквозь прочернело в легких, в черепной коробке, в атмосфере на улице и вокруг Шлюма. Тишину нарушали тревожные звуки, но складывалось впечатление, что в общем и целом царила неподвижность. Неподвижность оцепенелая, чуть ленивая. Впечатление это было ложным. Помимо падений и столкновений сухой материи и материи влажной, ухо Шлюма улавливало теперь гудение моторов и шуршание. Посреди темноты передвигались люди. Некоторые уже были убиты, другим это вот-вот предстояло, третьи же, со специальными очками, развили бурную деятельность. Очки целиком закрывали им глаза и голову, специальные очки лишали их лица всякой выразительности, сообщали им выразительность батискафа.
Кончиками ногтей Шлюм пытался нащупать что-нибудь перед собой.
Шлюм по самые ляжки ушел в черную лужу.
Он продвигался вперед. Он продвигался в одиночестве и тишине, немного нерешительно, ощупывая дорогу кончиками ногтей. Длительность не имела для нас больше никакого значения. Он продвигался.
От Дондога долгое время не доносилось ни слова.
Нет, я действительно не в состоянии рассказать об этом, говорит Дондог. Не хочу и не могу. К чему рассказывать дальше, если на это не способен. Вот и все с феерией, говорит Дондог. Попробую позже.
Никто не кричал, подхватывает он после новой паузы. Никто не был внезапно ослеплен лучами фар, никто не был расчленен оружием солдат или орудиями вспомогательного состава, пытается он сказать. Шлюм был там как бы вне мира, продвигался на ощупь.
Нет. Попробую позже сочинить из этого феерию. Позже. Пока не могу.
Он перестает говорить. Вновь начинает.
Мать Шлюма подползла к сыну, говорит Дондог. Она уловила последние слова Шлюма, у подножия стены, а потом они набросились на нее, изрешетили, чтобы добить. Спустя какое-то время, поскольку она подходила к концу своей жизни и поскольку предпочла умереть у баржи, она передала мне последнее дыхание Шлюма и то, что осталось от его жизни и памяти, попросив меня Шлюма приютить. Я думала магически поддержать его в себе, сказала она, но меня оставляют силы. Так что вместо меня сохранить его возьмешь на себя ты, сказала еще она мне, ты приютишь его у себя, ты, Дондог, вряд ли способен на многое, но на это способен. Ее рот выблевывал кровь, она несказанно мучилась, чтобы сделать членораздельными свои хрипы. Я нагнулся над ней, мы были совсем одни на набережной, рядом с баржей. Я был один. Она говорила мне о некоем големе, шаманской подмене, которая протянет недолго, только остаток моей жизни. Она говорила мне о своего рода големе, но я никак не мог уловить кто, Шлюм или я, станет этим големом для другого. Сам термин настойчиво повторялся. Я знаю, что понятие голема здесь не подходит, но именно так она выражалась. Подтвердить это могли бы и другие, нас было несколько, поддерживающих ее в последних усилиях. Не я один склонился над ней на набережной у баржи, чтобы расслышать ее слова.
Начиная с этого момента, Шлюм ютился во мне как пропащий брат, говорит Дондог, как брат или двойник. Вот так. Ограничусь констатацией, говорит Дондог. Не буду вдаваться в технические детали. Не буду углубляться в феерию, говорит Дондог. Возможно, возьмусь за это в какой-то другой день, говорит он.
Шлюм впоследствии вырос, было много других Шлюмов, говорит Дондог. Некоторые провели свою жизнь в лагерях вроде меня, другие скитаются без просвета в мире теней вроде меня, третьим удалось погрузиться в реальную жизнь и предать мир огню и крови, или стать ламами, убийцами или полицейскими, как Вилайян Шлюм, как Паржен Шлюм, как Андреас Шлюм, как я. И когда я говорю «я», я думаю, естественно, о Дондоге Бальбаяне, но думаю при этом не столько о Дондоге, сколько о самом Шлюме. Шлюм и я, мы остались тесно связаны, неразрывны с той ночи, с ночи на баржах, которая так и не кончилась, которая не кончится никогда, с той ночи, которую, конечно же, благодаря забвению удастся просветлить даже уйбурам, но никому не удастся по-настоящему замкнуть, ибо, что бы ни произошло, множество Шлюмов всех возрастов и пошибов, вроде меня, было избрано ее обиталищем, зная, что надо в ней оставаться, чтобы никто не смог ее замкнуть.
Со всеми этими включенными где-то в ночь Шлюмами нет риска, что ночь сомкнется.
Вот и всё с феерией, добавляет Дондог.
Вот и всё с детством.
Не знаю, решится ли Джесси Лоо, сказала старуха с улицы Ло Ян, порыгивая овощами с чесноком. Но если решится, то будет на Надпарковой где-то около пяти. Не стоит подниматься наверх с улицы, добавила она. Пройдите крышами. Это опасно, пару раз надо будет перешагнуть через пустоту, зато не придется торить дорогу среди отбросов. Лестницы Надпарковой из самых грязных в Сити, заметила напоследок старуха.
И теперь, как обычно, когда он ждал кого-то или что-то, Дондог присел на корточки. Вокруг него перетекал зловонный воздух, и он вдыхал его скромными глотками, стараясь ограничиться как можно меньшим. У ног он положил свою зэковскую телогрейку. Тяжелая и грязная, она занимала много места. По щекам Дондога катились капли пота, и он чувствовал, как они скапливаются в волосах, на бровях. Они набухали, скатывались наискосок по многострадальному лицу и в конце концов падали. За последние полчаса на лестничной площадке четвертого этажа не произошло ничего мало-мальски примечательного. В углу потолка сидела в засаде ящерица агама, по ее горлу изредка пробегала пульсация. Раз в семь-восемь минут по ведомым только им причинам из одной квартиры в другую перебегали тараканы. За вычетом этого никакой особой суеты.