Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты только подумай, мой милый, опять у меня то же самое!
И он сказал то, что следовало сказать в этот торжественный миг:
– Не так уж это страшно, дорогая бабушка, скоро придет доктор.
Убедившись, что он уделил темно-желтой жидкости должное внимание, она неторопливо отвела от его носа склянку и сказала то, что привыкла говорить в такие мгновенья:
– Ты у меня добрый, жалеешь свою бабушку.
И ему стало стыдно, потому что он ни капельки не жалел свою бабушку.
Как королева, удалилась она в свою комнату. Из кухни выскочила мать, расцеловала его, и по ее глазам он увидел, что она еще не раз поплачет в этот вечер. Он любил мать, она нравилась ему, волосы у нее так хорошо пахли, но иногда мать становилась такой же глупой, как люди, которых она приводила с собой в дом.
– Досадно, что Альберт должен был уйти, он пообедал бы с тобой.
– Меня Больда накормила.
Мать покачала головой и улыбнулась, как всегда, когда он рассказывал, что ел Больдину стряпню. Другая женщина, такая же белокурая, как и мать, повязавшись грязным передником Больды, кружками нарезала крутые яйца на кухонном столе; эта чужая женщина слегка улыбнулась ему, и мать сказала то, что всегда говорила в таких случаях, то, из-за чего он просто ненавидел ее:
– Вы только подумайте, он любит грубую пищу – маргарин и тому подобное.
А женщина ответила то, чего и следовало ожидать, она сказала:
– Это прелестно!
– Прелестно! – закричали и другие дуры, появившиеся в дверях маминой комнаты.
– Прелестно! – не постыдились подхватить этот глупый крик двое мужчин. – Прелестно! – кричали они.
Всех людей, которые приходили по вечерам к его матери, он считал очень глупыми, и эти два глупца изобрели мужской вариант слова «прелестно». Они закричали: «Бесподобно!» – потащили его и стали кормить шоколадом, подарили заводной автомобиль, а когда он наконец вырвался от них, ему еще пришлось услышать вдогонку шепот:
– Потрясающий ребенок!
Как хороши зеленые сумерки в Больдиной комнате и Больдина кушетка, пахнущая монастырской ожидальней, как хороша комната Глума с большой картой на стене.
Он вернулся на кухню, где та же дура нарезала кружками помидоры, и услышал, как она говорит: «Я обожаю импровизированные ужины!» Мать раскупоривала бутылки, булькала вода в чайнике, розовые ломти ветчины громоздились на столе и вареная курица – белое мясо, чуть отливающее зеленым, – и чужая белокурая женщина сказала:
– Салат с курицей – это просто умопомрачительно, дорогая Нелла!
Он испугался: те, что называли мать «дорогая Нелла», приходили к ним чаще, чем называющие ее просто «фрау Бах».
– Можно, я пойду в комнату к дяде Альберту?
– Да, – ответила мать, – иди, я принесу тебе поесть.
– А я не голоден.
– Правда?
– Правда! – сказал Мартин, и вдруг ему стало жалко мать, – не очень-то счастливой выглядела она, – и он тихо добавил: – Спасибо, мама, я хорошо поел.
– Да, – сказала чужая женщина, в этот момент снимавшая ножом мясо с куриных костей, – я уже слышала, дорогая, что у вас живет Альберт Мухов, а я просто жажду познакомиться с кругом людей, знавших вашего супруга. Быть в центре культурной жизни – необычайное наслаждение.
В комнате у Альберта было хорошо: там стоял запах табака и чистого белья, которое всегда стопками лежало у него в шкафу. Белоснежные рубахи, в зеленую полоску и в розовато-коричневую полоску, чисто выстиранные, замечательно пахнущие. Они пахли так же приятно, как девушка из прачечной, которая приносила их; девушка была такая светловолосая, цвет ее волос почти не отличался от цвета ее кожи. При дневном свете она казалась очень красивой, и Мартин любил ее, потому что она была приветливая и не говорила глупостей. Часто она приносила ему рекламные воздушные шары, он надувал их и часами вместе с Брилахом играл в мяч прямо в комнате, не опасаясь что-нибудь расколотить; большие тугие шары из тонкой резины, на них красовались белые надписи: «Буффо отмоет любое пятно». На столе у Альберта всегда стопками лежала бумага для рисования, а ящик с красками стоял в углу возле шкатулки с табаком.
Но за стеной в комнате матери громко хохотали, и он злился, и ему тоже хотелось размахивать ночным горшком и вопить: «У меня кровь в моче!»
Еще один вечер испорчен, потому что Альберту тоже пришлось уйти. Обычно, когда мать оставалась дома и не ожидала никаких гостей, они по вечерам собирались у нее в комнате; иногда на полчасика заходил Глум и что-нибудь рассказывал, иногда Альберт садился за пианино и играл, а мать читала, но лучше всего было, когда Альберт поздно вечером катал его на машине или ходил с ним есть мороженое. Ему нравился яркий, пестрый свет в кафе, который излучал огромный петух, нравились пронзительные звуки радиолы, обжигающий холод мороженого, зеленоватый лимонад, в котором плавали льдинки, и он ненавидел глупых мужчин и женщин, которые находили его прелестным и восхитительным и портили ему вечера. Он выпятил губы, откинул крышку ящика с красками, достал длинную толстую кисть, обмакнул ее в воду и долго набирал на нее черную краску. Перед домом остановилась машина, и он сразу же услышал, что это машина врача, а не Альберта, он отложил кисть в сторону, дождался звонка и бросился в коридор, ибо сейчас должно было произойти то, что происходило всегда и что каждый раз снова волновало его. Бабушка выскочила из своей комнаты с воплем: «Доктор, милый доктор, у меня опять кровь в моче!» – и тихий маленький черноволосый доктор улыбнулся, осторожно подтолкнул бабушку назад в комнату и достал из кармана пиджака кожаный футляр величиной не больше портсигара, который Мартин видел у столяра, соседа Брилаха.
Усадив бабушку в кресло, врач осторожно расстегнул у нее манжет, закатал рукав блузы, как всегда покачал головой, любуясь ее полной, белоснежной, словно рубахи Альберта, рукой и пробормотал: «Ну, совсем как у молодой девушки, как у молодой девушки», – а бабушка улыбалась и торжествующе смотрела на бутылку с мочой, которая в это время красовалась либо на середине обеденного стола, либо на чайном столике, что на колесиках.
Мартину полагалось держать ампулу, так как мать с этим никогда не справлялась. «Меня трясет от одного взгляда на ампулу», – говорила она. Когда врач срезал головку ампулы, Мартин стоял совершенно спокойно, и доктор, как всегда, сказал:
– Ты храбрый мальчуган!
Мартин внимательно следил, как маленький, тонкий клювик колибри погружается в прозрачную жидкость, как врач оттягивает поршень, как шприц наполняется чем-то бесцветным, обладающим чудодейственной силой. Беспредельно счастливым, кротким и красивым становилось лицо бабушки. И он не испытывал ни малейшего страха, когда врач внезапно вонзал клювик колибри в руку бабушке – это было как укус, – нежная белая кожа чуть напрягалась, словно ее клюнула птичка. Бабушка неотрывно смотрела на нижнюю полку чайного столика, где стояла «кровь в моче», врач же осторожно нажимал на поршень и впрыскивал в бабушку безграничное счастье. Еще рывок, врач извлекает клювик из бабушкиной руки – и загадочный, счастливый вздох бабушки. Он оставался у бабушки и после ухода врача, хотя ему было страшно, но любопытство было сильнее страха, здесь свершалось что-то ужасное, столь же ужасное, как и то, что делали в кустах Гребхаке и Вольтере, столь же ужасное, как слово, которое мать Брилаха сказала в подвале кондитеру – ужасное, но зато таинственное и заманчивое. Вообще-то, по своей воле, он ни за что не остался бы у бабушки, но если ей делали укол, он оставался. Бабушка лежала в постели, над нею поднималась какая-то светлая волна, которая делала ее молодой, счастливой и несчастной, она глубоко вздыхала и плакала, а лицо у нее расцветало и становилось почти таким же гладким и красивым, как лицо матери. Разглаживались морщины, глаза сияли, излучая счастье и покой, а слезы текли не переставая, и в эти минуты он вдруг начинал любить бабушку, он любил ее большое цветущее лицо, всегда внушавшее ему страх, и он твердо знал, как он поступит, когда вырастет большой и почувствует себя несчастным: он попросит, чтобы ему прокололи руку клювиком колибри, вливающим счастье, – несколько капель бесцветного Нечто. Теперь его не мутило в бабушкиной комнате, не мутило даже при виде бутылки, стоящей на нижней полке чайного столика на колесиках.