Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я часто думала о мире и поре моего девичества, думал,! тогда, когда давно уже не была девушкой; думала о девушках нашего времени, которые, по слонам Клары, должны были стать свободными, о девушках, чье место, как считала моя мать, было на кухне. Мы представляли первое поколение, рожденное сразу после появления в 1859 году понятия «сексуальность». Мы были девушками в то время, когда интимные отношения между мужчиной и женщиной одни называли «половым актом», другие «венериным актом», третьи — «инстинктом размножения». Физическое единение мужчины и женщины идеализировали, но в то же время считали признаком деградации, иногда в сознании людей эти понятия смешивались: они верили, что в результате слияния двух тел душа воспаряет к небесам, но тем не менее воспринимали его как животный акт, способный очернить душу.
Я оставила позади пору моего девичества и, пытаясь вспомнить девушек той эпохи, представляла только самых близких. Я вспоминала страх, сквозивший в каждом жесте, дрожь голосов, сдержанность, которая еще больше подчеркивала обузданное волнение. О том, что ждало нас в будущем, мы узнавали от подруг, у которых были старшие сестры или племянницы, или из книг, и это знание пробуждало в нас страх, и стыд, и боязливое ожидание. Ожидание было идеалом, так же как и невинность. Только когда зарождалась любовь, тайная — как того требовала эпоха, — становилось возможным достичь этого идеала ожидания, страдать от ожидания и страха, мучаясь вопросом, действительно ли произойдет единение двух душ и двух тел. Согласно одной религиозной притче, это страдание было искуплением, а наградой служила вечная любовь, которая не исчезнет и после смерти. Поэтому тот, кому дарована любовь, всегда представлялся небесным созданием тому, кто любит, и мог подавить в себе животный инстинкт.
Намного позже мой брат написал, что каждый человек остается «дитем своей эпохи, это касается даже его личных качеств», также и любовь всегда принадлежит тому времени, в котором была рождена, потому что она рождается между двумя людьми, являющимися частью своего времени.
Тогда любовь была чем-то, что связывает две души и два тела, страсть называли извержением вулкана, а желание — яростным ураганом. В то время слова «душа», «страсть» и «желание» произносились и писались так часто, особенно теми людьми, чья душа едва ли когда-то трепетала от страсти и желания, что одряхлели, словно старые изношенные туфли. Это было время, когда молодые люди, по крайней мере те, которых я знала, жили в ожидании любви, а в начале совместной жизни верили в возрождение рая на земле, но затем рутина ежедневного существования отрезвляла их, потому что всякое ожидание превосходит реальность, а в конце всякой любви, превосходящей тех, кого любят, ждет пропасть или банальность.
Это было наше время, время, когда мы не говорили о мире телесном. Мы молчали обо всем, что было связано с недавно появившимся понятием «сексуальность». Молчали в школах, церквях и синагогах, молчали дома, в салонах и на площадях, молчали в газетах и книгах. А защитой от этого слова служила одежда, закрывавшая все тело от пальцев ног до шеи. С рождения и до самого венчания девушки ничего не знали о сексуальности и могли лишь ощущать ее внутренним чутьем. Они выходили из дому только в сопровождении матери или родственников старшего возраста; они не имели ни малейшего представления о мужском теле или об интимных отношениях. Многие девушки всего за несколько часов до венчания узнали от своих матерей, что должно произойти в первую брачную ночь.
Невинность предназначалась мужу: те девушки, которые не смогли выйти замуж, становились предметом насмешек, а невинность, идеал этого столетия, превращалась в позорный обрезок, становилась каким-то неестественным наростом потому, что ее некому было преподнести. Таким было наше время, время, в которое мы выросли.
Сара, Клара и я знали намного больше, чем наши сверстницы — иногда мы заглядывали в медицинские книги отца Сары, иногда слышали что-то в салоне Берты, иногда Клара, пообщавшись с Густавом или с женщинами, помогая им преодолеть тяжелый период в жизни, что-то рассказывала нам.
Однажды вечером брат решил показать мне то, о чем Сара, Клара и я только слышали. Он отвел меня в самый бедный район Вены. Мы шли по темным узким улочкам, едва не сталкиваясь с девушками в изодранной одежде и с мужчинами в таких же обносках, которые подходили к девушкам с преждевременно огрубевшими лицами, с макияжем, подчеркивающим топорность их черт, и запахом алкоголя изо рта. Некоторые из этих девушек дотрагивались до Зигмунда, называли свою цену, а затем бежали за нами, сбавляли цену до тех пор, пока на оставшуюся сумму можно было купить только батон хлеба. Другие стояли за окнами некоторых обветшалых домов и зазывали проходивших мимо мужчин.
Наконец мы покинули эту часть города и оказались в более престижном квартале. Зигмунд показывал мне небольшие отели, расположенные на маленьких улочках, и рассказывал о том, что услугами здешних проституток пользуются люди из среднего класса. В этих же самых комнатах молодые люди из среднего класса встречаются с девушками из бедных семей, которые скрываются от родных. Зигмунд говорил мне, что богачи посещают дворцовые публичные дома или содержат несостоявшихся актрис и балерин. «Не думай, что есть разница между одними, другими и третьими; то, что одни делают в грязных комнатах полуразрушенных домов, другие в отелях, а третьи — во дворцах, не отличает их друг от друга. Разный только фасад, но то, чем они там занимаются, одно и то же. Этот сброд помогает им дать выход своим желаниям, а мы воздерживаемся. Воздерживаемся ради того, чтобы сохранить свою целостность. Мы не растрачиваем свое здоровье, умение радоваться, силы: мы храним себя для чего-то, хотя порой и сами не знаем для чего. Храним себя ради того, чтобы наши чувства могли быть более глубокими и возвышенными, вместо того чтобы так мелко и недостойно удовлетворять свои животные потребности».
Тот вечер, проведенный на улицах Вены, должен был стать для меня уроком — брат хотел, чтобы я разглядела в человеке животное начало, которое не допускало единения телесного и чувственного, и испытала отвращение, как испытывал его он. Той ночью мне не давала заснуть мысль о физической близости Зигмунда с женщиной. Охваченная ужасом, я вертелась в постели, мое сердце сжималось при мысли о том, что какая-то незнакомка, похожая на тех, которых мы видели на тесных улочках, толкнет его в пропасть телесного, лишенную всего душевного, и заставит забыть о наших общих мечтах.
Возможно, страх того, что я увидела тем вечером, и ужас от мысли, мучившей потом, принудили меня решиться познакомить брата с Сарой. Близость возникла между Сарой и Зигмундом при первой же встрече, когда он подошел к ней, благоговейно подав руку, а она встала, пытаясь обрести равновесие.
Позже я много раз вспоминала то мгновение, ту неуверенность не только в ее, но и в его движениях, преувеличенную сдержанность во взглядах, за которой скрывались надежда и любопытство, и эту радостную смесь счастья и стыда, мелькавшую на ее нежном лице, а также и на его лице, стремящемся всегда выглядеть серьезно, — он уже с первого курса носил бороду. И все их последующие встречи были похожи на первую — те же радость и смесь радости и стыда, те же надежда и любопытство и те же сдержанность и неуверенность — все то, что скрывалось за словами, но так и осталось невысказанным. Я всегда была рядом, наблюдала за тем, что происходит за кулисами невысказанного, наблюдала за тем, о чем они никогда не говорили. Иногда я хотела увидеть то, что происходит, когда они порознь друг от друга, когда они в одиночестве. Я хотела увидеть образы, трепещущие в их мечтаниях, прочесть их мысли, хотела знать, что бы они сказали, если бы барьеры сдержанности, боязливости, стыдливости пали, хотела увидеть движения их тел в тот миг, когда желание превозмогло бы все остальное, а кожа стала бы единственным, что их разделяет.