Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаете, — сказал он, — чокаясь, лучше узнаешь человека. Сказать однажды «Про́зит» надежнее, чем пресловутый фунт соли. Вы не находите? — обратился он к Штурму.
— Да уж точно, мои наблюдения подтверждают это. Наблюдения над людьми, над животными и надо мной самим.
— Над животными?
— Над животными. Я же зоолог. Дайте, например, алкоголя петуху. Он кукарекает, прыгает, хлопает крыльями, как бешеный. Это происходит от общего возбуждения всего организма, при котором задерживающие центры в ганглиях слабеют. Это и есть особый признак алкогольного опьянения. Каждый может наблюдать это на себе. Сотни раз у нас возникают желания, всплывающие со дна мозга и проскальзывающие мимо. Хочется смеяться без причины, ударить кулаком по столу, завязать отношения с другим человеком, говоря ему грубости или любезности. Иногда берет охота гримасничать, коснуться носа кончиком языка или насвистывать какую-нибудь сумасшедшую мелодию. Таким желаниям порою поддаешься, когда ты в комнате один. В присутствии же других мы стараемся скрыть под маской приличия этот беспорядочный перепляс побуждений, рвущихся к внешнему выражению. Вот эти-то задержки исчезают под влиянием алкоголя. Человек показывает себя, сбросив покровы. При этом обнаруживается отнюдь не подлинное существо, ибо подлинное существо человека все равно что кантовская вещь как таковая, и себя так же трудно себе представить. Но индивидуальности теряют оболочку и легче сливаются одна с другой. Чувства соприкасаются непосредственно; такие свойства, как вежливость, обдуманность, застенчивость и сдержанность, больше не разлучают их. Дружелюбно похлопывают по плечу своего собеседника, если расположены к нему, а девушку обнимают за талию. Изливают душу. Дают волю чувствам. Убеждаются: жизнь имеет ценность лишь во хмелю, лишь в это мгновение, которое хорошо бы удержать.
Эти рассуждения, по-видимому, мало интересовали сапера. Равнодушно тыкая штыком в огонь, он пробормотал:
— Над вещью как таковой я до сих пор как-то не привык ломать голову.
— С этим вас можно только поздравить, — ответил Штурм. — Национальный порок немцев — доискиваться, что позади вещей, так что сами вещи перестают при этом быть реальными. Для мужчины сегодня важнее бросать ручную гранату на шестьдесят метров.
— И, наверное, это как раз тот, кто знает цену хорошей бутылке, — вставил Деринг, молчавший до сих пор.
— Об этом я и говорю. Для тех, кто одержим страстью простирать крылья хмеля и парить над внутренними запретами, нет особой разницы между натиском атаки и возбуждением в разгаре пьяного застолья. Усиление жизни, стремительность кровообращения, резкая смена ощущений со взрывчатыми мыслями в мозгу — вот что проявляется и в том, и в другом.
— Вчера вечером во время нашей беседы, так резко прерванной, ты говорил о нескольких строках, которые ты написал о военном человеке. Что если ты сейчас нам что-нибудь прочитаешь? Время тянется чертовски медленно. У господина фон Хорна уже слипаются глаза.
— Я не прочь, хотя и не могу рассчитывать на особенное внимание. Кстати, эта ночь останется у меня в памяти. Она так типична для этой войны. Если я уцелею, когда-нибудь попытаюсь написать декамерон блиндажа: десять старых вояк, таких, как мы здесь, сидят у огня и рассказывают о пережитом.
В беспорядке стола, на котором кроме всего прочего валялось теперь несколько кирпичей, сорвавшихся недавно с потолка, Штурм раскопал узкую тетрадь, пододвинул карбидную лампу и приступил к чтению.
«Сегодня, как всегда по вечерам, когда сумерки начинали просачиваться по всем углам в переулках старого города, прапорщику Килю показалась невыносимой теснота комнаты, слишком напоминающая казарму. За долгие годы подземной войны он привык уже проявлять в этот час повышенную жизнь. Позвякиванье котелков и серебристо-холодный блеск первых осветительных ракет возникли в нем, когда он, освободившись от ограничений униформы, прохаживался вдоль серых домов, располагающихся рядами, где открывались красные глаза маленьких солдатских пивных и где стайки детей еще шумели в темных углах, заигравшись допоздна.
Кровь, унаследованная от искателей приключений, чуяла что-то родственное в старинных городских преданиях и необычно волновалась, когда слышались песенки, столетиями доносившиеся из этих серых покосившихся фронтонов. Так, смутно и болезненно тронутый странным чувством, противопоставляющим череду времен и поколений однодневному бытию одиночки, он облокачивался на перила старых мостов и всматривался в грязные воды реки, плещущейся в легком вечернем тумане у омытых ею стен. Он мысленно переносился в отдаленные дни, когда с ядовитыми испарениями недоброе закрадывалось в дома, согбенное население было угнетено чумой и особые служители с грубыми шутками шныряли по улицам, собирая в свои телеги трупы, брошенные в страхе.
Когда он приблизился к внутреннему кольцу города, его осанка изменилась. Он по-военному выпрямился в своем легком темном пальто, над которым белый воротник резко подчеркивал его точеное, худое лицо. Глубокими пробуждающимися вдохами начинающегося опьянения вбирал он в себя шум взбудораженного центра, как дикий зверь, покидающий свое логово в поисках добычи. Как раньше в этот час, приключение влекло его через пощелкивающую проволоку в пустынную, ничью землю, жажда переживаний затягивала его в бушующий водоворот большого ночного города. Ему при его интеллигентности претило регулярное вечернее опьянение, но чрезмерная самоуверенность и грубая мужественность мешали ему почувствовать, как принуждение к высшему влечет его еженощно на ту же стезю. Охоту за женщиной он принимал как телесную данность, неудовлетворенность — как предел опьянения и, живя со всей силой, не раздумывал о собственном бытии.
Настороженно, не торопясь, позволял он череде расфранченных людей двигать собою. Его острый взор, приученный улавливать существенное, схватывал прохожих, вникал в них, вызывая вопросом ответ, как пистолетный выстрел. Часто женские губы решались улыбнуться как результат молниеносно решенного уравнения. Это прикосновение многих глаз стимулировало его походку, заставляло наслаждаться самой ходьбой, победоносно влекло его в густеющем излучении сладострастных мыслей и желаний. Источник мог забить, казалось, на каждом шагу, каждый камень мостовой сулил могучую игру счастья, каждая женщина была носительницей неизведанного, давно желанного.
Это чувство сгущалось постепенно в опьянение и жаждало проявиться. Он испытывал страстное желание излить избыток этой силы в какой-нибудь сосуд, разбить ее набухающую волну о какую-нибудь женщину. Все, кого он встречал сегодня, не очень-то годились для этого на его взгляд. Путь к ним пролегал через кафе, через винные погребки, через темные аллеи; они требовали ухаживания, постепенности, маленького романа. Романа в пятигрошовом формате, так сказать, но все-таки романа. Они хотели рассказов, признаний; каждая хотела, чтобы ее принимали как личность, а он искал совсем другого. Из естественнейшего в мире эти женщины чеканили мелкую монету буржуазного обихода. Вечер уподобился бы кинокитчу или много раз виденному фильму. В его мозгу копошились словесные клише вроде: „Что вы обо мне подумаете?“ Крестьянских юношей, заброшенных в город, такое самоотречение могло осчастливить космическим чувством, а его мужественность возмущалась против этого. Ему вспоминались ночные патрули после коротких жестоких перестрелок, после яростного штурма, стальные шлемы, ручные гранаты. Не проходило и пяти минут, а противник бывал уже повержен. После того как прошли годы целеустремленного, сосредоточенного переживания, его эротика требовала более мужественного оттиска, возвращаясь к первобытной простоте. Как он привык ценить крепкий, неразбавленный алкоголь, так и в каждом переживании он упивался теперь лишь неистовым прорывом к цели.