Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карим кивнул. Роб не спускал с него глаз, опасаясь, что друг выпил слишком много буинга. Если настой подействует сразу, шариатский суд соберется снова и муфтий вынесет смертный приговор еще одному лекарю.
Глаза Карима наполовину закрылись. Он бодрствовал, но говорить ему уже не хотелось. Роб тоже молчал, оставаясь вместе с ним до тех пор, пока не послышались приближающиеся шаги.
— Карим!
— Уже? — Карим несколько раз моргнул.
— Вспомни о том, как ты выиграл чатыр, — ласково посоветовал ему Роб. Шаги затихли, отворилась дверь камеры; за нею стояли трое стражников и два муллы. — Вспомни самый счастливый день своей жизни.
— А Заки Омар бывал иногда очень славным человеком, — проговорил Карим и слегка улыбнулся Робу; глаза у него были отсутствующими.
Два стражника подхватили его под руки. Роб сразу за ними, не отставая, вышел из камеры, проследовал по длинному коридору, поднялся по двум лестничным пролетам и оказался во внутреннем дворе, где ярко, словно начищенная медь, сияло солнце. Утро было ласковое, необычайно красивое, и это представлялось утонченной жестокостью. Роб видел, как подгибаются при ходьбе ноги Карима, но со стороны всякому должно было казаться, что осужденный просто смертельно напуган. Они прошагали мимо двойного ряда карканов с зажатыми в них жертвами — эта сцена до сих пор виделась Робу в кошмарных снах.
На обагренной кровью земле рядом с фигурой, облаченной во все черное, уже лежало нечто ужасное, однако буинг лишил священнослужителей удовольствия: Карим так и не заметил ее.
Палач на вид был не старше Роба — невысокий крепыш с непропорционально длинными руками и безразличным взглядом. Его сила и ловкость, да еще отточенные как бритва клинки — вот и все, что смогло купить золото Ибн Сины.
Стражники уложили Карима лицом вверх; глаза у того уже остекленели. Никакого прощания не вышло, палач мигом нанес отработанный удар. Острие меча вонзилось прямо в сердце, вызвав мгновенную смерть, за что исполнитель казни и получил щедрую мзду. Роб только услышал, как его друг издал звук, похожий на громкий недовольный вздох.
На долю Роба выпало проследить за тем, как тела Деспины и Карима отвезли из тюрьмы на кладбище за стенами города. Он не постоял за платой, чтобы над обеими свежими могилами были прочитаны надлежащие молитвы. Муллы, которые их читали, были те же самые, что присутствовали и при казни.
Похоронный обряд окончился; Роб допил настой, оставшийся в кувшине, и отпустил поводья, предоставив гнедому самому нести его домой.
Но, когда они поравнялись с Райским дворцом, Роб натянул поводья и всмотрелся в царское жилище. В тот день дворец выглядел особенно красиво: развевались на башенках под легким весенним ветерком разноцветные флаги, полыхали на солнце значки воинских отрядов и бердыши стражи, а начищенные доспехи и оружие просто слепили глаз.
В ушах Роба звучал голос Ала-шаха: «Мы четверо друзей… Мы — четверо друзей». Роб со злостью потряс кулаком:
— Н-НЕ-Д-ДОС-ТОЙ-НЫЙ!
Его крик полетел к стене, достиг ушей воинов, заставил их насторожиться. Начальник отряда спустился к часовым, стоявшим у наружных ворот.
— Это кто еще там? Узнать его можно?
— Да, это, кажется, хаким Иессей. Тот самый зимми.
Стражи вгляделись во всадника, увидели, как он снова потряс кулаком, приметили и кувшин вина, и отпущенные конские поводья.
Их начальник помнил, как этот еврей отстал от возвращавшихся из набега на Индию воинов, чтобы заботиться о раненых.
— Да у него морда совсем пьяная, — усмехнулся он. — А вообще-то он малый неплохой. Пусть себе едет! — И все проводили взглядом лекаря, которого гнедой мерин нес дальше, к городским воротам.
Вот он и остался единственным выжившим из всего Исфаганского медицинского отряда. Роб думал о том, что и Мирдин, и Карим засыпаны теперь землей, и это наполняло все его существо гневом, болью и горькими сожалениями. Но эти две смерти заставляли его в то же время ощущать всю радость бытия: Роб воспринимал всякий день, как поцелуй любимой, и с наслаждением смаковал простые удовольствия будней: глубокий вдох, долгое освобождение мочевого пузыря, неспешный выпуск наружу скопившихся газов. Когда он испытывал голод, то с наслаждением жевал корку черствого хлеба, а когда испытывал усталость, с наслаждением ложился спать. А как приятно было дотронуться до свободного пояса жены, прислушаться к тому, как она храпит! Или покусать животик сынишке, пока тот не начинал радостно хохотать во все горло, а у самого Роба не наворачивались на глаза слезы радости.
И ведь все это — вопреки той атмосфере мрака и скуки, которая окутала в последнее время Исфаган.
Если уж Аллаху с имамом Кандраси так легко удалось расправиться с исфаганским героем-атлетом, как же мог простой человек осмелиться нарушать суровые законы ислама, установленные самим Пророком?
Продажных женщин больше не было видно, а на майданах по ночам не слышалось веселого гомона. По улицам ходили попарно муллы, высматривая, у кого из женщин покрывало оставляет открытой хотя бы часть лица, кто из мужчин недостаточно поспешно откликается на призыв муэдзина к молитве, не найдется ли где такой глупый трактирщик, который торгует вином. Даже в Яхуддийе, где женщины всегда ограничивались тем, что старательно покрывали платками волосы, многие еврейки стали закрывать и лица тяжелыми покрывалами, как у мусульманок.
Некоторые тайком вздыхали, с грустью вспоминая ночи, проведенные с музыкой и весельем, но были и такие, кто радовался пришедшим переменам. В маристане хаджи Давут Хосейн в ходе утренней молитвы вознес особую хвалу Аллаху.
— Мечеть и царство родились из единой утробы, они и в жизни едины, и никому не удастся их разделить! — воскликнул он.
К дому Ибн Сины по утрам приходило даже больше народу, чем раньше. Они молились вместе с ним, но теперь Князь лекарей после молитвы возвращался в свой дом и не показывался, пока не наступал час следующей молитвы. Он целиком отдался своему горю и воспоминаниям и перестал появляться в маристане, читать лекции и лечить больных. Если кто не желал, чтобы к ним прикасался зимми, то тех осматривал аль-Джузджани, но таких находилось не много и Роб работал без передышки, заботясь и о своих прежних пациентах, и о пациентах Ибн Сины.
Однажды в больницу приковылял тощий старик со зловонным дыханием и грязными босыми ногами. Ноги у этого Касима ибн Сахди походили на журавлиные, с узловатыми коленями, а клок седой бороды был словно изъеден молью. Он не ведал своего возраста, не имел своего дома, ибо почти всю жизнь провел, прислуживая то в одном караване, то в другом.
— Где я только ни бывал, господин!
— И в Европе, откуда я родом?
— Ну, разве что там не бывал. — Он рассказал, что и семьи у него нет, а заботится о нем один Аллах. — Сюда я попал вчера с караваном, что привез шерсть и финики из Кума. По дороге меня скрутила боль, злая, что твой джинн.