Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только одна червоточина несколько затемняла почти безоблачный горизонт его мнения о себе, как о человеке, реализовавшем принцип личной свободы. Ни сам Острихс, ни его товарищи по общине так и не сумели найти способ полностью исключить из своих взаимоотношений с окружающим миром товарно-денежные отношения. Да, они были очень непритязательны в быту и отказались от приобретения огромного числа вещей, без которых современный человек не мыслит себе жизни, однако и самые основные, насущные, так сказать, потребности стоят денег. Им нужно было есть, как должны есть молодые, здоровые и жизнерадостные люди, одеваться в соответствии с климатическими и погодными условиями, нанимать себе жилье, чтобы укрываться от ветра, мороза, дождя или снега, оплачивать дорогу в тех случаях, когда не было возможности путешествовать автостопом… Воровство никак не сочеталось с неписанным кодексом чести коммуны, а заняться благородным нищенством большинству из них мешали неистребимые, принесенные от покинутых домашних очагов буржуазные предрассудки. В конце-концов, почти все «вольные братья» тем или иным образом и с той или иной периодичностью получали вспомоществование от родителей, хотя и обманутых в своих лучших надеждах, но не способных оставить непутевых чад на произвол судьбы. Отец и мать Острихса не были исключением. «Общий котел» до некоторой степени обезличивал родственные подаяния, но сути не менял: «полная личная свобода» висела на тонкой золотой цепочке, тянущейся из вроде бы отринутого мира.
* * *
Когда община вольнолюбцев, пережив свой короткий «золотой век», стала по совершенно естественным причинам стремительно распадаться, до Острихся очень кстати дошли сведения, что его гонители на родине слились с Великой Сущностью, и он может безо всякого для себя риска вернуться в родительский дом.
Старый семейный кров встретил его тишиною почти могильной. Отец доживал свои последние дни в хосписе, а верная Ямари целые дни проводила у его постели, возвращаясь домой только на ночь.
Встреча Острихса с матерью была нежной и сердечной, но без какой-нибудь, считающейся приличной для подобных случаев, экзальтации.
Ямари давно смирилась с тем, что сыну пришлось слететь с родного гнезда. И какая разница, по каким причинам это произошло? Если бы не согнали его тогда злые люди, то все равно вскоре приспела бы мальчику пора становиться на собственное крыло, или неизбежно завладела бы им и увела из материнских рук какая-нибудь чужая молодая женщина… В первые месяцы Ямари тяжело переживала отъезд сына, мучительно и непрерывно беспокоилась за него. Со временем, однако, пришло осознание того, что именно бегство в дальние края действительно спасло ее ребенка от главной опасности, и она постепенно и незаметно для себя стала воспринимать эту разлуку как благо. Потом, когда Острихс окончательно забросил учебу в университете, пришлось принять странный, сделанный им жизненный выбор. Вместе с тем, приходившие с разной периодичностью известия от сына не давали никаких оснований думать, будто он несчастен или недоволен своей судьбой. Скорее, наоборот, следовало предположить, что Острихс нашел в этой жизни, хотя и совершенно непонятное родителям, но вполне отвечающее его собственным склонностям уютное для души место. Фиоси, говоря об этом, с сомнением и как-то обреченно пожимал плечами, а Ямари, почти начисто лишенная родительского честолюбия, вполне удовлетворялась тем, что мальчику просто хорошо. По всем этим причинам возвращение Острихса не стало для нее совершенно умопомрачительным событием, равным, например, чудесному воскрешению, и тихая спокойная радость более всего отвечала душевному состоянию матери, к которой после долгого расставания приехал много лет живущий своей собственной жизнью, своими интересами и своим умом сын.
А для Острихса какой-то особенно бурный эмоциональный выплеск в связи с его возвращением домой, скорее всего, отдавал бы легкой фальшью, а он не хотел отравлять свою встречу с матерью даже малым наигрышем. Это было совершенно не в его характере.
За прошедшие годы Острихс полностью отвык от родительских рук. Он уже не нуждался ни в опоре на их жизненные установки, ни в их советах, ни в непосредственной заботе о его быте. За время своих странствований он привык к совершенно другим людям, абсолютно иному образу жизни и стилю общения. Его уже ничто не тянуло под родительский кров, а некоторые обстоятельства даже тяготили. В основном, это относилось к тому, что он по-прежнему зависел от небольшой «стипендии», которая с непреклонной регулярностью продолжала приходить из дома. Оттого чувство несомненной благодарности к родителям смешивалось в сознании Острихса с ощущением страшной неловкости, почти стыда. Мало помогали даже выработанные братством бродячих философов моральные оправдания для такого положения вещей: дескать, все это вполне законная плата от мира потребления за то, что они, свободные мыслители, в свою очередь, восполняют за обывателей дефицит духовности во вселенной. Церковь, например, так же не жнет, не сеет, во всяком случае, в буквальном смысле, а сторговывает мирянам оптом и в розницу ту же «духовность». При сем, попы, надо сказать, паразитами себя отнюдь не чувствуют и не заморачиваются моральными проблемами, живя за счет пожертвований от прихожан…
* * *
Острихс конечно же сразу поехал вместе с матерью к отцу.
Фиоси уже не вставал с постели и даже не говорил. Его голосовые связки съела болезнь, а из шеи между ключицами торчала пластиковая фистула, через которую он мог принимать только жидкую пищу. Сознание его было ясным и спокойным. Как это нередко происходит с людьми, которые в течение всей своей жизни не отличались особой религиозностью, но от атеизма отстояли еще дальше, он, чувствуя свой неизбежно скорый уход, укрепился в вере и обрел в ее чудесных посулах необходимые в тяжкой болезни опору и утешение. На специальной полочке, укрепленной на стене в ногах его постели, легко доступные взгляду больного, стояли Святые Предметы, и Фиоси, глядя на них, было легко молиться и приятно думать о непрерывной связи с Великой Сущностью, светлое слияние с которой обещало за коротким мигом смерти бесконечный праздник.
Умирающий тихо гладил почти бессильными пальцами положенную на край его постели руку сына и слабо улыбался.
Расспрашивать потерявшего речь отца о самочувствии и произносить бодрые фразы о скором выздоровлении Острихсу казалось не только бессмысленным, но даже, отчасти, кощунственным. Поэтому он принялся рассказывать о том, что произошло с ним со времени его отъезда из Ялагилла и осталось за пределами весьма скудной переписки с родителями. Получалась очень длинная, калейдоскопически пестрая и жизнерадостная история. Острихс намеренно оставлял за рамками своей устной повести все тяжелые, неприятные или просто сомнительные моменты, отдавая все время описанию несчетного количества мест, в которых он побывал, своим впечатлениям о природе и архитектуре, забавным случаям, свидетелем или участником которых от становился, кочевому быту, портретам своих спутников, а также просто встречных-поперечных, чем-то приковавших его внимание… В попытке как-то оправдать (не для себя, а для отца!) свое собственное положение недоучки, он погружался в изложение иногда очень сложных предметов, которые изучил в результате настойчивого и почти непрерывного самообразования, попутно демонстрируя совершенно незаурядную эрудицию.