Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И меня… – за треском костра голос Ловчана стал едва различим.
– Когда это? – вытаращился Розмич.
– А совсем недавно. В Кореле. Живот у меня прихватило, помнишь? Я к кустам собрался, а тут ты. За плечо взял, и не пущаешь, и лабуду какую-то говоришь. Я рвусь, объясняю: мол, ещё немного, и обделаюсь, а ты своё. Да размеренно так, спокойно, я аж задремал малёк. И живот задремал, успокоился. А после ловушку там нашли, яму. Кабы дошел до тех кустов – не вернулся бы. Я не воротился – с колом бы в заднице дни окончил.
Розмич слушал как завороженный. После тряхнул головой и едва не врезал Ловчану по челюсти.
– Тьфу на тебя! Сказочник! – выпалил он, выхватывая у друга ковшик с бражкой. – Хлебаешь, как конь! И брешешь не хуже дворовой псины!
– Лучше уж так, – пробормотал неимоверно довольный собой Ловчан.
Он же первым затянул песню. Не шибко весёлую, но проникновенную. Ему подпели Вихруша с Милятом.
Побывавшие в плену дружинники тоже чувствовали свою вину, но убиваться не спешили. Врагов слишком много было, отбивались как могли, себя не жалели. Если бы бьярмы скопом не навалились – ни по что бы не пленили. А когда на каждой руке по трое висит, никакая ярость не спасёт.
Ултен заметно повеселел, а когда в свой черёд отхлебнул из ковшика, огладил мокрую бороду и загорланил песню, путая родную речь и венедскую. Особенно сильно выходил у него припев, что-то вроде: «Только мы, только мы, мы с котом… по полю идём…»
– Это история, – пояснил кульдей. – О тяжкой доле монаха, уединившегося ради богословия в своей келье. Лишь белоснежный Пангур скрашивает монастырскую жизнь, но каждый из них существует сам по себе.
И нет ни ссор, ни суеты,
Ни зависти меж нами.
И кот, и я увлечены
Любимыми делами.
Своим трудом я поглощен,
Святой наукой книжной.
И полон кот своих забот:
Его наука – мыши.
Врагу устроив западню,
Ко мне он мышь приносит.
А я – в сеть разума ловлю
Научные вопросы[10].
– Отменно! – восхитился Розмич.
– Одного я не понял, – встрял кормщик, – что такое этот «кот».
– Хм… – растерялся Ултен.
Розмич про котов знал не понаслышке. Дорогую заморскую диковину, усатого зверя о четырёх лапах и при одном длинном хвосте, он как-то видел на руках у княжеской дочери, Мэлисы. Это была пушистая, похожая на мелкую рысь зверюга, издающая при поглаживании булькающие звуки, точно множество пузырьков поднималось из глубокого омута.
– Хм… – нашёлся кульдей. – Ну вот представь, есть ёж, он колючий, и он ловит мышей. А есть вонючий хорь, он тоже их ловит. А это кот. Он мышей приносит… в постель.
– И не воняет? – уточнил Жедан.
– Когда как. Не, не пахнет, зверь чистоплотный и ласковый, – ответил Ултен.
– Дядя! Купи мне! Только чтобы мышей в постель не приносил, – взмолилась Затея.
А Ултен, опорожнив ковш, таки довёл песню до конца:
Отдам коту свою еду,
Свои печаль и радость.
И так вдвоем в ладу живем:
Монаху друг не в тягость.
– Нехорошо! – возмутился Ловчан. – Кот монаху друг? Лучше бы ты, Ултен, себе подругу завёл.
– Сам сочинил? – не понял Розмич.
– Только что, – ответил довольный грубой шуткой Ловчан, хотя так и не успел после обряда вернуть себе прежнюю бодрость духа.
– Ага! – признался изрядно захмелевший Ултен, польщённый всеобщим вниманием.
…Несмотря на усталость и хмель, спать никто не собирался. Только Затея ближе к утру прижалась щекой к Жеданову плечу. Остальные продолжали шутить и петь, пока не обнаружили в бочонке дно. За вторым бочонком не полезли. Кормщик и вовсе – с середины ночи на воду перешел.
Когда небо просветлело, на душе стало чуть радостней. Правда, ненадолго.
Отбежавший до ветру Ловчан обнаружил в ельнике трупы прочих бьярмов, тех, кого порубили в самом начале. Соплеменники уложили их на мягкую подстилку из срубленных еловых веток, готовились переправить в своё селенье. В отличие от словен, коих ободрали до нитки, этих клали с почестями – даже руки особым образом сложили.
Ловчан не постеснялся выказать мертвякам ещё одну «почесть»: в некоторых селеньях верят, будто словенская моча до того целебна, что вместо живой воды использовать можно. Дружинник не знал, врут или правда, но выяснил – на бьярмов не действует, даже если прицельно в рот лить.
Возвратившись к костру, поспешил поделиться новым знанием с соратниками. Тут-то и началось…
Ултен вскочил. С третьего раза, но всё-таки. Обвёл стоянку хмельным взглядом, икнул так, что с ближней ели ворона упала, и спросил:
– А этих-то когда хоронить будем?
Ответ застал священника врасплох.
– Никогда, – сказал Розмич бесцветно.
– Вон, вороньё похоронит, – кивнул Ловчан. – Если раньше ча́ек поспеет.
Вкупе с «рогатой» рыжей бородой вылезающие из орбит глаза выглядели особенно впечатляюще.
Первой хихикнула Затея. Спустя мгновенье земля содрогнулась от дружного мужского хохота. Розмич гоготал, задрав голову к небу. Жедан похрюкивал и придерживал живот. Вихруша заливался тонко, как баба. Ловчан с Милятом и Губаем могли посоревноваться с целым табуном жеребцов. Кормщик хохотал беззвучно, утирал весёлые слёзы. Только рабыня-ромейка оставалась всё той же молчаливой тенью, какой была всю дорогу.
– Но… почему? – выпалил Ултен возмущённо, едва гогот поутих.
Дружинники снова грохнули, спугнув стаю ворон, что уже почуяла скорый пир и расселась на ближних соснах.
– Почему? – повторил кульдей. Уже негодуя.
– А на кой ляд они нам? – вопросом на вопрос ответил Розмич. – Чужие! Не наши! Какая разница, что с ними станется?
– Перед Господом все равны!
Искренность, прозвучавшая в голосе кульдея, перебила смех. Теперь на него взирали изумлённо. Ловчану очень хотелось покрутить пальцем у виска, но сдержался.
– Перед Богом все равны, – сказал Ултен. – Живой может быть врагом или другом, живой может быть виноватым или правым. Он может заблуждаться или предавать… Но умерший… За содеянное в земной жизни они уже расплатились смертью. Людям не за что их ненавидеть. Нам надлежит простить и похоронить их.
– И чё дальше? – не выдержал Ловчан.
– Остальное – в руках Божьих, все пред ним в свой срок предстанем. Теперь они будут отвечать перед Ним. Но то – не нашего ума дело. Господь сам решит…