Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стараюсь быть беспристрастным и снова и снова думаю о взаимоотношениях Альбанова и Брусилова. Ведь мы знаем все, что случилось между ними, лишь со слов одной стороны. Брусилов, канувший в неизвестность, ничего не может сказать ни в свою защиту, ни о том, почему он отказался покинуть «Св. Анну».
Несомненно, что Георгий Львович Брусилов был человеком смелым, энергичным, решительным.
Но несомненно и другое. Он не всегда соизмерял свои силы с возможным, был вспыльчив, самолюбив. Да, он был очень смелым, но эта смелость, не продуманная, не подкрепленная опытом, при определенных обстоятельствах становилась пороком.
Стараюсь быть беспристрастным, но, видимо, нельзя не соглашаться с фактом, что он — начальник экспедиции и командир корабля, и это в их положении самое страшное — оказался психологически неподготовленным к тяжким испытаниям, которые преподнесла всем им судьба. При наличии на корабле более сильной индивидуальности, какой несомненно был Альбанов, конфликт был неизбежен.
На первых порах все эти несовместимые с тяжелым полярным путешествием свойства характера не бросались в глаза, может, даже не замечались («хорошие у нас у всех были отношения, бодро и весело переносили мы наши невзгоды»), но, обостренные тяжелой и продолжительной болезнью, приобрели галлюцинирующие формы, твердость превратилась в упрямство, смелость — в безрассудство, предприимчивость и энергичность — в унизительную мелочность.
А болезнь его, судя по «Запискам…» Альбанова, была очень тяжелой:
«Самую тяжелую форму цинги наблюдал я у Георгия Львовича, который был болен около 6 или 7 месяцев, причем три с половиной месяца лежал как пласт, не имея силы даже повернуться с одного бока на другой. Повернуть его на другой бок было не так-то просто.
Для этого приходилось становиться на кровать, широко расставив ноги, и, как на „козлах“, поднимать и поворачивать за бедра, а другой в это время поворачивал ему плечи. При том надо было подкладывать мягкие подушечки под все суставы, так как у больного появились уже пролежни.
Всякое неосторожное движение вызывало у Георгия Львовича боль, и он кричал и немилосердно ругался. Опускать его в ванну приходилось на простыне. О его виде в феврале 1913 года можно получить понятие, если представить себе скелет, обтянутый даже не кожей, а резиной, причем выделялся каждый сустав. Когда появилось солнце, пробовали открывать иллюминаторы в его каюте, но он чувствовал какое-то странное отвращение к дневному свету и требовал плотно закрыть окна и зажечь лампу. Ничем нельзя было отвлечь его днем ото сна; ничем нельзя было заинтересовать его и развлечь; он спал целый день, отказываясь от пищи. Приходилось, как ребенка, уговаривать скушать яйцо или бульону, грозя в противном случае не давать сладкого или не массировать ног, что ему очень нравилось. День он проводил во сне, а ночь большею частью в бреду. Бред этот был странный, трудно было заметить, когда он впадал в него. Сначала говорит, по-видимому, здраво, сознавая действительность и в большинстве случаев весело, но вдруг начинал спрашивать и припоминать, сколько мы убили в третьем году китов и моржей в устье реки Енисея, сколько поймали и продали осетров там же. Или начнет спрашивать меня, дали ли лошадям сена и овса. „Что вы, Георгий Львович, какие у нас лошади? Никаких лошадей у нас нет, мы находимся в Карском море на „Св. Анне““. — „Ну вот, рассказывайте мне тоже. Как так нет у нас лошадей? Ну, не у нас, так на соседнем судне есть, это все равно. Помните, мы еще на тоню к рыбакам-то ездили“. Или говорит некоторое время совершенно сознательно и прикажет позвать машиниста: „Сколько у нас пару в главном котле и сколько оборотов делает машина?“
Долго не может понять, почему у нас нет пара и почему мы стоим на месте: „Нет, это нельзя, сорок быков и тридцать коров слишком много для меня. Этого я не могу выдержать“. Так проводил Георгий Львович ночи. Любил, чтобы у него все время горел огонь в печке, причем чтобы он видел его и видел, как подкладывают дрова. Это ему надо было не для тепла, так как у него в это время болезни было даже жарко и приходилось открывать иллюминаторы, но он любил смотреть на огонь. В конце марта он стал очень медленно поправляться…»
После болезни Георгий Львович стал раздражительным, мнительным и капризным, его решения стали входить в противоречие со здравым смыслом, порой он, видимо, понимал это, но ничего уже не мог с собой поделать, взрывался по любому поводу, вместо того чтобы спокойно и строго обдумать создавшееся положение или дать возможность другим принять самостоятельное решение.
Вспомните его спор с Альбановым по поводу шлюпки, которую он предлагает, — впрочем, не предлагает, а пытается приказать, — Альбанову взять с собой в путь по торосистым льдам. Альбанов, хорошо знающий Север, кстати, потому и приглашенный Брусиловым штурманом экспедиции, уверен, что строить нужно легкие нарты и каяки по типу эскимосских, которые можно бы легко перетаскивать по тяжелым торосам от одного разводья к другому. Брусилов же, срываясь на крик, не вдумываясь в реальность предполагаемого, скорее всего только ради принципа, приказывает готовить тяжелую промысловую шлюпку, под которую, если брать ее в путь, нужно строить чуть ли не тракторные сани.
Или эпизод со снаряжением, которое Альбанов берет с собой в дорогу. Оно принадлежит Брусилову, как и все на корабле, и Георгий Львович мелочно и скрупулезно несколько раз пересчитывает его, составляет подробный список и просит Альбанова потом непременно вернуть снаряжение, вплоть до каяков и нарт, построенных Альбановым, которые за дорогу, разумеется, развалятся. Валериан Иванович еле сдерживается, чтобы не взорваться: можно было подумать, что они отправляются не в тяжелый путь, который еще неизвестно чем кончится, а на легкую прогулку.
Я привожу в качестве иллюстрации отрывок все из тех же «Записок…», кажется, единственный, неосторожно характеризующий Брусилова, потому что до этого и позже Альбанов всячески старался избегать давать оценки поступкам командира. Этот отрывок ярко характеризует состояние этого, в свое время добродушного, благородного и смелого человека:
«Уже поздно вечером Георгий Львович в третий раз позвал меня к себе в каюту и прочитал список предметов, которые мы брали с собой и которые, по возможности, мы должны вернуть ему. Вот этот список, помешенный на копии судовой роли: 2 винтовки Ремингтон, 1 винтовка норвежская, 1 двуствольное дробовое ружье центрального боя, 2 магазина шестизарядные, 1 механический лаг, из которого был сделан одометр, 2 гарпуна, 2 топора, 1 пила, 2 компаса, 14 пар лыж, 2 малицы 1-го сорта, 12 малиц 2-го сорта, 1 совик, 1 хронометр, 1 секстант, 14 заспинных сумок, 1 бинокль малого размера.
Георгий Львович спросил меня, не забыл ли он что-нибудь записать. По правде сказать, при чтении этого списка я уже начинал чувствовать знакомое мне раздражение, и спазмы стали подступать к моему горлу. Меня удивила эта мелочность. Георгий Львович словно забыл, какой путь ожидает нас. Как будто у трапа будут стоять лошади, которые и отвезут рассчитавшуюся команду на ближайшую железнодорожную станцию или пристань. Неужели он забыл, что мы идем в тяжелый путь, по дрейфующему льду, к неведомой земле, при условиях худших, чем когда-либо кто-нибудь шел? Неужели в последний вечер у него не нашлось никакой заботы поважнее, чем забота о заспинных сумках, топорах, поломанном лаге, пиле и гарпунах? Мне казалось тогда, что другие заботы сделали его в последний день несколько вдумчивее, серьезнее Я сдержал себя и напомнил Георгию Львовичу, что он забыл записать палатку, каяки, нарты, кружки, чашки и ведра оцинкованные. Палатка была записана сейчас же, а посуду было решено не записывать. „Про каяки и нарты я тоже не пишу, — сказал он, — по всей вероятности, они к концу пути будут сильно поломаны, да и доставка их до Шпицбергена будет стоить дороже, чем они сами стоили бы в то время. Но если бы вам удалось доставить их в Александровск, то сдайте их на хранение исправнику“. Я согласился с ним Сильно возбужденный, ушел я из каюты командира вниз».