Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поразительный человек!
Из фетовских мест привез вирированные, как старинные, впрямь фетовские пейзажи и потемневший кирпич с круглым клеймом ШЕНШИНЪ. Сокрушался, что старики помнят барина и понятия не имеют о поэте.
Алексей Семенович посвятил меня в украинскую поэзию. Ранний Тычина, сгинувший Дмитро Загул, дореволюционный Рыльский, из снисхождения к моему футуризму – Михайль Семенко, двухтомная антология года тридцатого, без переплета, зато с портретами.
Я увлекался Хлебниковым; Алексей Семенович показал мне тоненькую книжку: учитель петрозаводской гимназии Мартынов утверждал, что речь человека состоит из дышевы́х чу́ев.
– Дышевы́е чу́и! Подумай только, это же девяностые годы!..
В начале двадцатых Алексей Семенович учился в Брюсовском институте, вспоминал, что Брюсов в каждом студенте видел врага и соперника.
Алексей Семенович требовал, чтобы я читал классиков как современников – критически и пристрастно:
– Ты знаешь, что Погасло дневное светило – переделка из Байрона? Ты заметил, что Шуми, шуми, послушное ветрило – абсурд? Если парус наполнен ветром, он не шумит.
Алексей Семенович дал мне урок политграмоты:
– Марксизм занимает такое же место в системе философии, как твои башмаки – в системе музыкальных инструментов.
Я приносил Алексею Семеновичу свои творения. Он важно указывал на несообразности, корил за неестественность тона, стыдил за неряшливость в русском языке:
– Ты послушай, как говорит твоя мама!
Часто из-за письменного стола он вылетал на кухню и требовал, чтобы мама, не задумываясь, прочла написанное на бумажке слово. В благодарность рассказал американский анекдот:
– В Нью-Йорке Рабинович меняет фамилию на Киркпатрик. Через несколько дней меняет фамилию на Мак-Магон. – Рабинович, зачем вы это делаете? – А, меня спросят, мистер МакМагон, какая у вас была фамилия раньше? И я скажу им: Киркпатрик.
После сессии ВАСХНИЛ он схватил папу за пуговицу и шепотом:
– Я ничего не понимаю, Лысенко – это же ламаркизм!
Сталинский марксизм в языкознании лишил его верной докторской:
– Нам приказывали основываться на Марре. Теперь у нас отняли основу, а взамен ничего не дали…
С папой Алексей Семенович советовался по практическим, житейским, служебным делам и торжественно провозглашал:
– Я восхищаюсь Яковом Артемьевичем! Ясность его взгляда на мир достойна удивления.
1977
отец
Если бы не беременность мной, мама вряд ли вышла бы за отца. Бабушка до конца дней думала: мезальянс. В богатом доме Трубниковых навидалась красивой жизни, мечтала, чтобы дочери барынями никогда не работали, – так оно и случилось, только не дай Бог как.
Бабушка напевала:
Муж на теще капусту возил,
Молоду жену в пристяжке водил:
Ну-ка, ну-ка, ну-ка, теща моя,
Тпру, стой, молодая жена!
При мне говорила: – Скот. Жену привел, как корову купил.
Отец был: Деревня серая. Нечуткий. Нетонкий. Невнимательный. Негалантный. И работал где – в Тимирязевке:
Там из орудий не палят
И шпор не носят,
И шпор не носят.
Студенты там коров доят.
И сено косят.
И сено косят – тру-ля-ля!
С другой стороны, куда маме было деваться? В проходной комнате – после уплотнения остались две – жила бабушка с дедом, в дальней – мама и Вера.
– Я никого к себе пригласить не могла. Кто придет – Верка назло разляжется лицом к стенке, ни за что не уйдет. У Якова хоть маленькая, да была…
Маленькая, но со всеми удобствами – центральное отопление, газ, ванна, позже – телефон, и – самое главное – рядом с Большой Екатерининской, с бабушкой.
Когда мама перебралась на Капельский, дед с бабкой не спали ночь: отец был простой, но скрытный – кто его разберет? Может, подкоммунивает, может, свой в доску.
Жизнь на Капельском не заладилась с первого дня: из деревни нагрянула отцова мать Ксения Кирилловна.
– Две недели на голове сидела. Будто ничего не понимает, дубина стоеросовая. Прямʼ не знаю, как надоела. Да еще-ещʼ косо глядит: барыню привел. Он тоже хорош – хоть бы сказал. Убиралась бы к Ивану с Авдотьей – он тоже сын. У него две комнаты. А то летом в Удельной – распожалуйста, только сиди с Сережкой. А зимой в Москве – так фиг жареный!
И в Удельной маму почли барыней. Брат Иван – агроном, деревенский, Авдотья – из учительской семинарии – тоже деревенская. Оба любили землю и рылись в саду дотемна. Мама – городская, земле не кланялась: не было ни желания, ни необходимости.
До – в одной половине дачи жили, другую сдавали. Мама была против:
– Ни за что! Все слышно, чуть не все видно.
Иван, человек угрюмый, по привычке отошел в сторону. Авдотья – нрава лихого – так, чтобы слышали:
– Знаешь, где Яков ее подцепил? На Цветном бульваре.
– Откуда ты знаешь?
– Это ты один, дурак, ничего не знаешь.
Мама нажаловалась отцу. Отношения между братьями натянулись.
Так это было или не так – не знаю.
В таком соседстве на полупустом участке, едва огороженном слегами, мама просиживала со мной с мая до октября-ноября. Боялась, когда забредали коровы, пуще того – цыгане.
За стенкой Сереня – Ксении Кирилловне:
– Бабушкʼ, а бабушкʼ, хочешь я до станции голый дойду?
С соседними дачами – Тихоновыми, Богословскими – мама ладила плохо: в глаза лебезила, за глаза – не считала людьми. Московских подруг не приглашала. Для облегчения жизни пустила Матенну, мою няню. Бабушка заявлялась в любую погоду: плыть, да быть. Обязательно привозила вкусное и дорогое – икру, лососину, осетрину, семгу, ветчину – пусть по сто – сто пятьдесят грамм.
Отцу вменялось в вину, что он не носил маме в роддом из торгсина. Время было такое, что, когда бабушка передала маме туда апельсин, палата сразу враждебно:
– Буржуйка…
В отпуск отец возился в саду, а так – ночевал с субботы на воскресенье, привозил крупу, сахар: в Удельной, в поспо было с наценкой.
На базар, в магазин за провизией – как и по всем делам – обычно ходил отец. Мама ленилась, оправдывалась:
– Не я зарабатываю…
Отец зарабатывал скромно, но больше, чем дед вместе с бабкой.
Как-то мама, соскучась, бросила меня на Матенну и покатила в Москву.
– Пришла я на Капельский – у него щеки лоснятся, он сосиську ест, а я в Удельной на одной окрошке сижу…
Разница в воспитании: отец мог смолотить сковородку картошки, мама брезгливо:
– Хадось какая! Видеть эту картошку не могу!
Отец удивленно поднимал брови: едва кончался второй, самый страшный голод.
Разносолов, деликатесов, снадобий, телячьих нежностей не признавал, считал, что надо есть досыта, калорийное и с витаминами; доцент кафедры кормления.
Для баловства