Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ира… я… у Гены… В общем, я не могу… Я завтра…»
«Мог бы не будить меня во втором часу. Ты же знаешь, мне рано вставать…» — Она говорила негромко, натужно, ее раздражение всегда было каким-то тихим, граничащим с чем-то плаксивым. Но под таким раздражением вскрывалось такое неподдельное равнодушие к его местонахождению и вообще к его персоне, что тоже не грело.
Остановившись под дверью, он думал, что в сущности квартира, где он жил, где у него был даже признанный исключительно его территорией свой маленький угол — небольшой старый письменный стол в спальне, — квартира так и не стала для него добрым земным основанием. Он стоял под дверью — настоящим произведением мещанского искусства — не просто двойной металлической, так еще отделанной под резное дерево, будто она вела не в обычную трехкомнатную хавыру совдеповской постройки с дешевыми обоями и потертым линолеумом, а в помещичьи апартаменты. Признаки новой российской свободы: бронированные двери, решетки на окнах, домофоны в подъездах. В памяти всплывали разговоры и споры, связанные с этой дверью. Он был убежденным противником ее установки. Цена ее в два раза перекрывала его зарплату, да и не тот это был предмет, вокруг которого стоило сосредотачивать интересы, — всего лишь чудовищная дверь. И раньше была пусть не очень красивая, но крепкая, крашеная суриком железная дверь, еще тесть ее ставил. Ирина же придала делу такую ненормальную принципиальность, что несколько раз доходило до скандалов:
— У нас будет такая дверь, — тихо, с убедительно наворачивающимися на глаза слезами говорила она.
— Расшибиться, что ли, из-за этой двери? Объясни: за-чем?!
— Нет, она у нас будет.
— Нет, не будет. Просто потому, что она не нужна. У нас отличная дверь!
— Я устала жить, как бомжи… — Губы ее дрожали, голос становился тише, она опускала глаза и в этом своем тихом, глухо-неодолимом упрямстве будто каменела: — Пусть я влезу в долги, я сделаю все, но я такую дверь поставлю.
— Ставь! В конце концов, делай что хочешь.
Ему казалось, что уже нельзя было разорвать вселенский порочный круг, когда каждый — в толпе, и толпа — в каждом, и все вместе несутся по замкнутому пространству даже не вещизма, а странного замкнутого в круг сумасшествия-психоза. Теперь дверь в квартиру служила ему упреком: ни ты ее ставил, ни ты на нее заработал. И словно намекала: да и квартира не твоя. А попутно поднимались волной множество других упреков и недомолвок — не то что он выхватывал из памяти какие-то отдельные разговоры и выяснения отношений, которые после крушения его бизнеса во все последующие годы сводились к их натужному «обустройству гнездышка» и его «невозможным» заработкам.
Но ведь Ирину тоже можно было понять и пожалеть, думал он, в сущности она осталась одна-одинешенька перед лицом своих неизбывных мечтаний.
Он надавил кнопку звонка. Ирина открыла, еще настороженная, не знающая, с каким настроением его встречать: проницательный взгляд — снизу вверх. Когда-то этот взгляд очаровал его — эта внимательность больших магических глаз, которыми она могла, подняв их откуда-то снизу, овеять его из-под ресниц сладким томлением. Но теперь она была совсем не та студентка-дипломница. Она подобралась к той неуловимой грани, за которой милые невысокие пышечки начинают превращаться в свою противоположность — в грузнеющую дамочку с наметившейся одышкой, да еще в этом желтом затрапезном халате и кухонном переднике. Типичная продавщица штучного отдела после работы.
— Неужели трезвый? — Иронично склонила голову. — В день получки и трезвый?
— А что, я могу и вернуться в контору, — хмыкнул он, впрочем по-доброму. А далее все по проторенному: переодевание в домашнее, умывальник, попутное «Здрасьте, Семен Иваныч…» — тестю, который вынес на трех опорах из кухни свои сухие трясущиеся косточки. На кухне Сошников небрежно бросил деньги на стол и сам устало сел. Она взяла небольшую стопочку купюр и, не пересчитывая, а только веером раздвинув их, так, в веере, определила сумму:
— Не густо. Это даже меньше, чем в прошлый раз.
Ушла в комнату. Но скоро вернулась, стала у плиты, молча с нескрываемым неудовольствием на лице сооружая ему тарелку, и он, сам сидя в напряжении, сложив руки вдоль края стола, чуть навалившись на них, видел ее эмоции, которые он научился различать под внешним никогда, кажется, не нарушаемым спокойствием. Она поставила перед ним тарелку — именно с той чуть заметной дрожью пухлых пальцев, которую он ожидал.
— А где Сашок? — спросил он, чтобы просто не молчать.
— Сашок? — Она неопределенно улыбалась. — Ну хорошо, что вспомнил про Сашка. Сашок гуляет.
— Как гуляет? Время уже десятый!
— Ты каждый раз сообщаешь о том, что уже поздно, мне. А ему ты об этом почему-то забываешь сказать. — Она как-то жалко улыбнулась. — Сашке уже десять лет, и раз папа устранился от его воспитания, то еще удивительно, что он совсем не ушел из дома.
Он поморщился, что было и в какой-то степени желанием оправдаться. Настроение смялось окончательно. Он стал есть, не очень вникая в качество еды, которая изысканностью не отличалась — макароны и котлета. Он только понял, что котлета — рыбная. А раз рыбная, значит, дело опять дошло до строгой экономии.
Ирина села на детский низкий стульчик, меж колен опустив чуть не к полу сцепленные уставшие пухлые свои руки.
— Ты хоть знаешь, из чего котлеты? — спросила тихо.
— Из рыбы, — равнодушно сказал он.
— Из путассу. Дешевле и дряннее, кажется, ничего не бывает.
— Нормальные котлеты, — тихо сказал он и опять пожал плечами.
— Я даже не говорю, как мы будем праздновать Новый год. Я не знаю, что мы завтра будем есть, когда заплатим за квартиру и за кредит? Это вся твоя, с позволения сказать, зарплата.
Он молча, не глядя на нее, жевал.
— Это на три тысячи меньше, чем моя зарплата. Это даже меньше, чем папина пенсия, — улыбка ее