Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Разглагольствовать оказалось нелегко, потому что, пока Цицерон этим занимался, ему показалось, что время содрало с себя свою ограждающую шкуру, как виноградина, лопнувшая на солнце. Настоящее с его гнетущей надежностью вдруг растворилось. На своих семинарах Цицерон, пожалуй, чересчур мастерски овладел этим искусством – давать волю словесному гневу, заглушая любой другой голос, позволять спонтанным фразам рождаться одна от другой, поднимая некую бурю, – между тем как его собственные мысли блуждали где-то очень далеко.
В данном случае, когда кожица отделилась, от виноградины осталась пульсация соматической памяти, никогда не затихавшая где-то в тайниках Цицеронова тела. Там вновь и вновь проживался тот момент, когда титанически волевая женщина – лет сорока с небольшим – стиснула руку круглолицего застенчивого афро-американского мальчика шести-семи лет и впервые потащила его вместе с собой на уличный обход (таких обходов потом было, наверное, не меньше сотни). Роза Циммер, любовница его отца. Вместе с ним она шагала по тротуарам Саннисайда – по Гринпойнт-авеню, Куинс-бульвару, Скилман-авеню – и всю дорогу шпионила, сплетничала, вела расспросы, с кем-то перешептывалась, мысленно набрасывая сетку из невидимых важных дел поверх сетки городских улиц, на безобидные с виду, наполовину занятые парковые скамейки, на парикмахерские, на прохожих, которые, двигаясь по тротуару черепашьим шагом, толкали перед собой тележки с покупками. Мальчик начал осознавать себя, находясь внутри этой хаотичной воображаемой карты, которая вдруг перекрыла все прежние впечатления. Ему было позволено слушать откровения Розы, она с готовностью поверила, что он может стать ее наперсником: вот его первая догадка о собственной сложности. Роза упивалась смятением и негодованием, которое вызывало в людях его присутствие рядом с ней (надо же, эта праведная разведенная еврейка-коммунистка еще и черного мальчишку в помощники взяла, подумать только!): вот первая догадка о собственной дерзости. Вдвоем они просто воспламеняли Саннисайд – а потом наведывались в Розин любимый буфет (где и продавцы, и завсегдатаи ненавидели ее так же яростно, как и во всех других местах) и ублажали себя шоколадными солодовыми напитками. А потом, накупив комиксов и “Пэлл-Мэллов”, Роза отводила его домой.
И вот до чего въелась в Цицерона Роза: где-то в недрах, в давно проложенных и неизменных коридорах его ума существовал маленький оазис, микрокосм, где его нынешнее “я” могло вести беседы с ней, вновь общаясь с этим единственным и самым глубоким интеллектом, с которым он когда-либо соприкасался. Правда, при этом он не мог убедить ее отбросить вывихи и фобии, украшавшие ее интеллект, словно шипы. По ним-то – по этим вывихам и фобиям – Цицерон и узнавал, что это именно Роза. Цицерона не интересовало колдовство или шаманство. Однако он умел воскрешать умерших – во всяком случае, одну из них. Обычно их встреча происходила у той самой буфетной стойки, где они сидели на одинаковых табуретах, перед стаканами с солодовыми напитками.
Цицерон взглянул на комиксы, лежавшие на стойке. У одного уже подмок уголок, угодивший в лужицу растаявшего мороженого, которая накапала с его соломинки. Детективные комиксы. Поразительные истории. Он утратил интерес к подобным вещам через год-другой, а теперь уже не мог вспомнить, как вообще ему могла нравиться эта безвкусица, все эти любительские прототипы будущей монолитно-адской культуры нового века.
– Роза!
Она приподняла бровь, услыхав его тон.
– С тобой сейчас говорит не ребенок, а мужчина.
– Тоже мне, мужчина.
– Человек во всех его видах на земле, Роза. Это твои собственные слова. Все немощные и униженные.
– За них я и боролась.
– Верно. За них ты и боролась.
– Зачем мне жить так долго? Чтобы сожалеть о сбывшихся вещах, если мне даже не пришлось видеть, как они сбываются?
Цицерон пропустил мимо ушей сетование Розы – оно было слишком характерным, чтобы означать что-либо еще, кроме того, что ему пора переходить к сути.
– Ко мне приехал твой внук, дорогая. Серджиус Гоган.
– Наверное, он тоже уже сделался гомиком? Подавал надежды.
– Очевидно, нет. А если и да – то, наоборот, неочевидно. Он расспрашивает меня о тебе.
Если раньше Роза удивленно приподнимала бровь, то теперь ее всю так и перекосило от презрения – от зачесанных кверху коротких волос, которые она никогда не красила, все еще черных, если не считать седину на висках и пряди, спадавшей со лба, от сардонической кривой усмешки, обнажавшей щель между передними зубами, до руки, лежавшей на штанине, до вытянутой книзу ноги: вся поза говорила о том, что она лишь слегка примостилась на буфетном табурете, а не сидит на нем по-настоящему. Сколько бы Роза ни восхищалась Марксом или Линкольном, ее собственное тело вело себя в пространстве точь-в-точь (сходство – тысяча процентов!) как Фиорелло Ла Гуардиа, единственный мэр, когда-либо встречавший у нее одобрение: в ее позе всегда ясно читался борцовский вызов с характерной растяжкой: “А вот хрен же тебе, Нью-уу-Йо-орк!”
– Мне нечего скрывать.
– Да разве я говорил обратное? – сказал Цицерон. – Но я вовсе не обязан просвещать последнего безголового представителя твоего потомства, который явился клевать мне мозги!
Можно было не сомневаться, что ей пришлась по душе эта фраза бывшего протеже.
– Ты же вроде учитель – вот и поучи его.
– Ты что, черт подери, в кошки-мышки со мной играешь, да?
Роза пропустила это мимо ушей:
– Предлагаю вот что. Ты скажешь, что тебе известно, а мне – нет.
– Что это значит?
Она пожала плечами. Пояснять, что именно это значит – кроме того, что Цицерону придется отдать свои мозги на растерзание, – она не пожелала объяснить. Если же он сам не понимает – она умывает руки.
– Ладно, допивай свой коктейль, мне хочется курить.
Розины слова мигом вернули Цицерона обратно – в его тело, плавающее в океане.
* * *
Ладно. Говорить он уже закончил. В какой-то момент, пока он путешествовал во времени, Цицерон оборвал свой монолог, сопровождавшийся разбрызгиванием соленой воды из носа. Пускай Серджиус сам дальше выкручивается. Да, Роза, которую Цицерон вслух поливал своим презрением, являлась для него невольным треклятым духом-хранителем, но Цицерон не желал в этом никому признаваться.
– Чего-то в этом духе я и ищу, – сказал Серджиус. – Особенно про коммунизм, про Розину жизнь в партии. Мне кажется, было бы просто здорово написать об этом песни.
– Да ведь на эту тему уже были песни, Серджиус! Твой отец, например, их писал.
Цицерон опять поплыл на спине, развернув свои мозолистые ноги в сторону берега. Может, ему заманить Серджиуса подальше – туда, где уже суши не видно? А может, там этого болвана и бросить? Цицерон греб размашисто и порывисто, плывя к барьерным островкам. Дома, стоявшие на берегу бухты – и среди них его собственный, – с их портиками и стеклянными раздвижными дверями, с верандами, мангалами и газовыми баллонами, с тысячедолларовыми телескопами, – отсюда уже едва различались. Но Серджиус, этот сукин кот – которого назвали, как сейчас вдруг вспомнил Цицерон, в честь персонажа Нормана Мейлера из “Времени ее расцвета” (интересно, сам-то бедолага знает такой автобиографический пустяк?), – Серджиус, даром что у него была впалая грудь, тощие руки и тощий зад, не отставал от Цицерона. Желание продолжать расспросы заставляло его сохранять темп. Значит, Серджиус все-таки унаследовал Розину цепкость, несмотря на ирландскую нежную кожу и квакерскую вежливость. А значит, рядом с ними сейчас находилась и Роза. Она угодила в лекарство Цицерона – будто мошка, косное ночное насекомое, которое среди бела дня влетело, будто в стекло, в толщу превосходной воды.