Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – ответил Серджиус, отфыркиваясь и отплевывая соленую воду. – Конечно, хочу. Говорите начистоту.
– Забудь ты про Саннисайд-Гарденз, – сказал Цицерон. – Нет на эту тему никаких книжек. А может, кто-то уже и написал. Если так – то никто и никогда не будет их читать.
– А я и не думал писать книгу. Я хочу написать цикл песен. Про Гарденз, про Розу и Мирьям, про Томми. А еще про его карьеру.
– А-а. Значит, идешь по стопам отца?
Цицерон знал, что Серджиус Гоган учит детей музыке и работает в Пенсильванском квакерском пансионе – той самой школе, куда родители, уезжая в Никарагуа, отправили его самого и где он остался после их гибели. Кажется, Цицерон слышал от кого-то, что Серджиус играет на гитаре – как когда-то и Томми Гоган. А вот известие о том, что Серджиус и сам, похоже, сочиняет песни в жанре фолк, показалось Цицерону малоутешительным.
– Пытаюсь.
– Значит, концептуальные альбомы – это наследственное, да?
– Пожалуй.
– Ну, насколько я знаю, твой отец не имел никакого отношения к Гарденз. И вообще, твой отец меня совершенно не интересовал.
Так Цицерон исподволь дал почувствовать различие между осведомленностью и интересом. Пора было переходить к оскорблениям.
– Почему же?
– Томми был искренне привязан к тебе и к твоей матери, а также к идее ядерного разоружения и к Сальвадору Альенде. В остальном он казался мне человеком бесчувственным. Музыку его я не понимал – во всяком случае, то, что слышал.
– А я-то надеялся, что вы расскажете мне о Розе и о моей матери, – сказал Серджиус. Он уже изгнал свою просьбу в неопределенное прошедшее время: его настойчивость разбилась об упрямство Цицерона, как это не раз бывало с другими молодыми людьми. – И о кузене Ленни.
– Ох!
Послушай, хотел сказать ему Цицерон, у Цицерона Лукинса есть собственные родители, бабушки-дедушки и прочая родня, есть свои покойники, которых надо оплакивать, и ни один из них не еврей, не ирландец и даже близко к ним не стоял. Все они – чернокожие. А ты, рыжеволосый лысеющий призрак с этим твоим вкрадчиво-нейтральным выговором, не выдающим в тебе даже ньюйоркца, – ты волен раствориться в великой белокожей массе. Чего тебе еще надо? Цицерон давно выбрал себе спасительную тропу в жизни: он приучился отличать навалившиеся на его шкуру седла, которые еще можно сбросить, от въевшихся в нее клейм и шрамов, которые суждено носить всю жизнь. Саннисайд и весь Куинс, Роза и Мирьям Циммер, разочаровавшиеся коммунисты, Ленни Ангруш и его разнообразные сумасбродства, – нет, хватит! Все это – седла. И Цицерон отбросил их в сторону. К пятидесяти шести годам он заслужил такое право.
Почему это Цицерон Лукинс должен становиться для Серджиуса Гогана каким-то волшебным негром, его Багером Вансом, его Обамой, и дотягивать его до “момента понимания”? Хотя, пожалуй, Цицерон и является таким негром-колдуном для всех. Так сказать, профессиональным волшебным негром. В этом и заключалась его привилегия здесь, в Багинсток-колледже, да и раньше, в Принстоне, тоже. Он становился компасом в духовных странствиях белых гетеросексуалов. Цицерон мастерски направлял стрелку компаса туда, куда ему было нужно, и в точности знал, когда – и сколько именно раз – употребить нецензурное слово, чтобы шокировать их, а когда просто пощекотать их словом “негр” или “негритянский”.
Когда-то давно Цицерон Лукинс сбежал из того мира, о котором теперь расспрашивал его Серджиус. Сбежал от бабки Серджиуса, Розы Циммер. После школы он вырвался из лап Розы, удрал, как до этого удрала от нее дочь Мирьям – мать Серджиуса. Он сбежал из Нью-Йорка в Принстон, в гущу научной жизни. Его успехи на академическом поприще были приятным подношением Розе: надо же, она сотворила чудо – воспитала чернокожего умника! Но эти же успехи и отдалили Цицерона от Розы, дали ему свободу самому творить чудеса, которые ошарашивали и огорчали ее, – а именно, половые и теоретические извращения. Мелкая месть с его стороны: ведь Розин марксизм исчерпывался Марксом. Однажды, когда Цицерон попробовал скормить ей немножко Делёза и Гваттари, она заартачилась.
После окончания курса Цицерон сбежал на запад, в Орегонский университет, желая оказаться подальше от евреев, от Гарлема с его скопищами негров, попасть в такое место, где самого его будут воспринимать иначе – как чужака-эмиссара на границе. Как самую экзотическую рыбу в любом мелком пруду. Потом он нашел работу получше – в Блумингтоне, штат Индиана. Но, как показалось Цицерону, в Индиане по-прежнему пахло ку-клукс-кланом: ему так и мерещилась вонь старых виселиц, гниющих под амбарными крышами. Вскоре, по счастью, подвернулся Багинсток-колледж, где ему предложили учебную нагрузку поменьше – в обмен на право стать ручным медведем города Камбоу. Побережье штата Мэн напоминало Цицерону то, что больше всего полюбилось ему в Орегоне: те же каменистые вольные просторы, то же подчинение человеческой жизни ландшафту. И вот Цицерон отправился на самую окраину города и купил самый дорогой дом в бухте Камбоу-Коув, какой показали ему после долгих уговоров местные торговцы недвижимостью. Так он принялся нахально мозолить глаза соседним кичливым домам. И здесь при первой же возможности он убегал в море. Как-то раз он услышал от коллеги, плававшего с ним вместе, что в одном из индейских языков океан обозначается словом, которое переводится как “лекарство”. Цицерон никогда даже не проверял, соответствует ли это истине, – до того ему полюбилось само сравнение.
И вот теперь ему надоедает внук Розы Циммер – и погрузился в его лекарство, заплыв далеко от берега.
– Я ее ненавижу! – выпалила Цицеронова голова цвета тлеющих углей.
– Кого?
– Розу.
– Она умерла. – Можно подумать, Серджиус решил, будто Цицерон затащил его в такую морскую даль из опасения, как бы Роза не подслушала их с берега, и теперь убеждал Цицерона в том, что это невозможно.
– Ну, ненавидел!
– Вы же были вместе с ней до самого конца.
Вместе? Это слово, хоть и нейтральное, все-таки предполагало некоторое взаимодействие. Цицерон знавал людей, которые действительно были вместе с Розой Циммер, – прежде всего, собственного отца (и этого выбора он, наверное, никогда ему не простит). Сам Цицерон скорее находился под влиянием и давлением Розы, терпел Розу. “Вместе” с Розой он находился в том же смысле, в каком земля существует “вместе” со своей погодой.
И вот тут-то Цицерон неожиданно для себя самого пустился в разглагольствования.
– И не я один, Серджиус! Розу ненавидел весь Саннисайд. Ее никто не мог переспорить, даже не пытался, – кроме твоей матери. Но и ее сопротивление просто разбивалось о Розино молчание – и ломалось еще до того, как телефонная трубка опускалась на рычаг. Я познакомился с ней, когда был беззащитным ребенком, – и до крови искусал себе язык, прежде чем понял, что он, этот язык, существует для того, чтобы разговаривать. Мне пришлось убраться от нее подальше, чтобы научиться раскрывать рот, но, если бы она прямо сейчас оказалась передо мной, я бы, наверное, не сумел сказать правду этой силище. Потому что, кроме шуток, Роза была самая настоящая и могучая сила! Сила негодования, вины, неписаных запретов на все подряд – даже на саму жизнь. Роза обожала смерть, Серджиус! Вот что ей нравилось в Линкольне, хоть сама бы она в этом не призналась. Он освободил нас, черных дураков, и умер! Она ратовала за свободу, только к ней в придачу прилагался приказ умереть. В глубине души Роза была тундровым волком, дарвиновским зверем, который выживает благодаря коварству и объедкам. В каждой комнате таились враги, в каждом доме половина жильцов – или даже больше – оказывались шпионами. Стоило обронить имя, которое она никогда не слышала, и она выпаливала, как пулемет Гатлинга: “Кто?” В смысле – если это такой важный человек, что его имя стоит знать, то почему она до сих пор еще о нем не знает? А если нет, то зачем ему доверять? Зачем на таких людей вообще ссылаться? Она мечтала освободить мир, а на деле сама обращала в рабство любого козла, какой попадал к ней в лапы. Так что езжай обратно в Филли и пиши свой песенный цикл вот об этом.