Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все переводится.
– Мне тоже раньше так казалось.
– Знаешь, Гачев писал, что культура есть разработанная за жизнь человека и за историю народа техника и инструментарий любви своей природины, в смысле своей страны, и что нельзя ее сменить без потери субстанциональной сути, – злобно процитировала я.
– Смотря что считать субстанциональной сутью, есть масса вещей, которые мне очень хотелось потерять, например, перманентный страх и желание защищаться, и вообще много чего… Чтобы это потерять, можно и на луну слетать… – сказала она уж очень мрачно.
У Дин была веселая родинка над левой губой.
– Твоя родинка говорит о женственности и кокетстве, – сказала я, чтобы снять с беседы мрачность.
– Откуда ты знаешь? – нахохлилась, будто обиделась, она.
– Я изучала язык родинок.
– Зачем? – подозрительно спросила Дин.
– Цвет и контур – моя профессия.
– Эта родинка появилась недавно.
– Специалисты рассказывают биографию по родинкам подробней, чем хироманты, – начала я пудрить мозги, пытаясь вычислить, на что и почему она неадекватно реагирует. – Представляешь, карта родинок – как карта звездного неба. Стеклянная модель человека, а на ней родинки с датами и в приложении каждая расшифровывается: родовая травма, первая пятерка, прием в пионеры, потеря целомудрия, первая получка, свадьба. – Я обожала придумывать работы, которые потом было лень написать.
– Эмиграция, богатство, суицид, потеря смысла жизни… – иронически дополнила список Дин, жующая салат.
Презентация, на которую мы пошли, была в просторной мастерской самого Егорки Пирогова. Такой здоровенный вокзал. Меня всегда поражала ушлость концептуалистов в области выбивания мастерских, выставок, зарубежных халяв и прочих денежно-вещевых радостей. У меня мастерская была крохотная, задрипанная и в таком «спальном районе», что через год вместо того, чтобы работать, я заселила туда бездомную подружку с дитем.
Егор Пирогов, флагман отечественного андеграунда, когда-то открывший несколько америк и задававший тон, пережил самого себя в искусстве. Первые годы, когда он выкладывал на своих произведениях матерные слова из бутылочных пробок, пуговиц, окурков и использованных презервативов, все заходились от его гражданской смелости. В перестройку его окружили западные кураторы и, сделав на нем хорошие деньги (тогда было престижно торговать русскими бунтовщиками), убедили Егорку в том, что советская власть рухнула под натиском именно пироговской эстетики. У него поехала крыша, он облачился в толстовку с жирной масляной надписью «Историю культуры с нуля», обзавелся юной принаркоманенной женой вместо прежней добротной училки, содержавшей его весь застой на проверяемые сверхурочно школьные тетрадки, засуетился в светской жизни и ее газетных отражениях и начал быстро линять против себя прежнего как человек.
Начинал он один, но, глядя на него, как опята вокруг пня, из земли вылезло целое поколение шустрых «егорок», они подминали его, хамили, и он из последних сил изображал подвального патриарха. А эпигоны уже раскладывали посреди комнаты кирпичи, разбрасывали одежду и мусор, наклеивали на холсты обрывки газет и упаковок, развешивали по галереям собственные фото с заковыристыми надписями, называли все это драматургией пространства и настаивали на том, что это несет звуковую, графическую, ритмическую и философскую информацию, отнимая у Егорки все больше и больше места под солнцем. Он бесился, жаловался, чуть ли не доносы писал в министерство культуры и генералам-кураторам, что он Колумб, а они – матросы на корабле, но время брало свое, Пирогов суетился из последних сил.
Ничего неожиданного у Егорки быть не могло, затянутый черным сатином зал освещался голыми лампочками на шнурках, в центре стояло зеркало, а над ним приклеенные к сатину золотые буквы вопрошали: «Кто ты?» В зеркале посетитель видел себя, лапочку, в окружении все тех же ненормативных слов, выложенных по всем стенам из пустышек, крестов и костей съеденных домашних животных. Сбоку стоял стол со жратвой, стопками пластмассовой посуды и внятным количеством алкоголя. Народ мялся вдоль стен, поглядывая на стол.
Эта милая тусовочность была формой «ходить в гости», новой обрядовостью и наполнением помещения коллективной душой. Сама эстетическая продукция подразумевалась как повод для сборища, как пьеса превратилась в театре из материала в повод для спектакля.
На мне было платье, привезенное Дин, дурацкое сердечко не удалось ни отклеить, ни запудрить, я махнула на это рукой. На Дин – алая хламида типа тоги и римлянки на босу ногу. В сочетании с белокурой гривой и тонной косметики это выглядело душераздирающе. У Егорки, напялившего поверх знаменитой толстовки смокинг, из чего следовало, что будут посольские, отвалилась челюсть. Он покатился квадратным телом и, тряся бородой, пробасил:
– Ирка, представь подружку гению!
– Тебе, что ли? – хихикнула я.
– Егор Семеныч Пирогов, – протянул он Дин лапищу.
– Меня зовут Дин, – ответила она без всякого интереса. Он едва доходил ей до плеча и вообще был малоаппетитен для трезвой женщины.
– Дин? Дин-дин-дин! Колокольчик! Имя какое, китайское, что ли? – Масленость глаз свидетельствовала о том, что Пирогов вышел на охоту.
– Американское, – ответила Дин и отошла.
– Кто такая? – застонал Егорка.
– Гостья.
– Я ее хочу, как сорок тысяч братьев.
– Не напрягайся, она только что вышла замуж за… негра, культуриста. – Я уж не знала, что соврать, потому что понимала, как плохо Егорка отклеивается.
– А я ей брюлик подарю. – Он имел в виду бриллиант. Во как завелся.
– Мимо. Ее негр фантастически богат.
– Егор Семенович, радиостанция «Свободный кайф». Что вы можете сказать нашим радиослушателям о вашей новой инсталляции? – сунула ему в нос диктофон бритая наголо малолетняя журналистка в колготках, которые она, видимо, считала лосинами, и в майке, которую она, видимо, считала футболкой.
– Я желаю слушателям «Свободного кайфа» побольше свободного кайфа, – начал Егорка. – Эта выставка – плод раздумий последних лет о русской душе после того, как я со своими работами побывал в Америке, Германии, Канаде и Италии. Она посвящена судьбе художника на сломе эпохи.
– Скажите, пожалуйста, нашим слушателям, ваша жена Туся по-прежнему сидит на игле? – продолжила девчушка.
– Да, Туся – крутая девочка. И если я Данте, как писал обо мне один немецкий критик, то она… как эта… Лаура.
Я нашла Дин, сосредоточенно разглядывавшую себя в зеркале под гамлетовской надписью «Кто ты?».
– Скоро будет шампанское, – утешила я.
– Гадость какая, точно как в Америке. Отведи меня лучше в Третьяковскую галерею. Знаешь, как пушкинисты называют собрание сочинений Пушкина?
– Как?
– Кормилец. У твоего дружка кормилец попроще, а доходы повыше. Я знаю гнилых американов, которые вешают это в своих замках.