Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здесь вам никто не помешает, – сказал мистер Хансен. – Дайте мне знать, если вам что-нибудь понадобится, а перед уходом загляните ко мне, выпьем по стаканчику. Она сейчас подойдет.
Я сел за стол и рассортировал свою корреспонденцию по языкам. Спустя минуту в дверь постучали.
– Kom ind! – сказал я и на всякий случай добавил: – Herein![13]
Что я подумал и что почувствовал, когда она вошла в комнату? Мы часто приписываем себе всевозможные эмоции и ощущения, которые на самом деле являются следствием ретроспективных осмыслений и результатом естественного желания приукрасить событие (даже для самих себя), драматизировать его forte con brio[14]. Тем не менее я точно знаю, что в тот момент ощутил некое потрясение, как если бы мое сознание взлетело на новый уровень, изменив и мое восприятие окружающего, и саму природу происходящего; так аромат или мелодия не просто навевает воспоминания, но мысленно переносит человека в далекое детство, в Севилью, или в глубокую прохладную воду. За миг до этого я сидел в конторе мистера Хансена, сортируя свою корреспонденцию. Теперь же, хотя я и продолжал этим заниматься, дела куда-то отодвинулись, а на их место беззвучно скользнула прежде неведомая линза, и я, словно бы моргая от яркого света, взглянул сквозь нее на реальный мир, которого прежде не видел. И время, и пространство внезапно преобразились.
Красивая? Да, она была красива. Я сам слышал, как все говорили, что она красива. Однако я и до того видел красавиц, но воспринимал их красоту отстраненно, глазами и разумом, и даже восхищался ею, как восхищается музыкой человек без музыкального слуха на концерте – отчасти из вежливости, отчасти искренне. И дело было даже не в физической красоте; каждое ее движение, каждый взгляд, каждый вздох отличала неописуемая грация, невообразимое изящество и благородство. Тем не менее сами по себе эти качества не стали бы потрясением, нарушившим размеренный ход моего существования. Она источала всепоглощающую женственность, которая окружала ее невидимым сияющим ореолом. Красота эта складывалась из какой-то неуловимой, нездешней отрешенности, так что я, поднявшись при ее появлении, смотрел на нее как будто снизу вверх – из невесомой, словно бы танцующей уверенности в себе, из лукавства и веселости, из насмешливого изумления над тем, какое впечатление она производит на окружающих (во всяком случае, на мужчин). И все же было в ней нечто тревожащее, неопределенное, намек на какую-то цыганскую, точнее, языческую, бесстыдную и беспощадную одержимость, не признающую устоявшихся ограничений, выходящую за рамки общепринятых приличий. В этом, равно как и в грации и благородстве, красота пантеры превосходит унылое безобразие потных и грязных загонщиков, с их вечным табаком за щекой и черной каймой под ногтями. Да, безусловно, у них есть плеть и кнут, но это их не спасет, потому что пойманное ими чудо смертоносно по своей природе. Это создание с острыми клыками и когтями живет по наитию, а не по закоснелым, недальновидным законам человеческого общества, не разделяет людских чувств, не знает ни осмотрительности, ни расчетливости. И вообще, трудно сказать, что оно знает. Оно мечется по клетке, словно бы не подозревая о существовании своих тюремщиков, но на самом деле настороженно осознает их присутствие, их бесстыдное посягательство на его убийственную, коварную непорочность.
А в тот миг все это вспыхнуло у меня перед глазами и рассыпалось ослепительными искрами фейерверка; после вспышки я не разбирал ни цифр, ни цветов и в замешательстве сознавал, что совершенно не знаю, как себя вести, поскольку своим присутствием эта стенографистка оказывает мне великую честь. Я чувствовал себя как Миранда, только наоборот – никогда прежде я не видел настоящей женщины.
Я совершенно не помню, как она была одета.
Она заговорила первой, по-английски:
– Вы мистер Десленд?
– Э-э… да. А вы – фройляйн Фёрстер? Sehr nett, dass Sie mir mit diesen Briefen helfen wollen[15].
– Mit Vergnugen.
– Bitte, setzen Sie sich[16].
Разменная монета; горсть земли; глоток воды; ломоть хлеба; звуки человеческой речи, неотличимые от несметного числа прочих слов, обычный обмен любезностями. Голубые рыбки-неоны сновали по аквариуму, а я следил за ними, пытаясь собраться с мыслями.
– С чего начнем, фройляйн Фёрстер? С писем на английском? Или вам будет сложно?
Она закинула ногу на ногу, опустила на колено стенографический блокнот:
– Es ist mir egal[17].
Потупившись, она улыбнулась – не мне, а каким-то своим мыслям или невидимому собеседнику, словно бы намекая, что то, о чем я говорю, не имеет никакого значения в сравнении с тем, чем она занимается вне наших с ней взаимоотношений, за пределами моего контроля. Мне в голову почему-то пришло вульгарное высказывание Граучо Маркса: «Я – мужчина, вы – женщина, и такие взаимоотношения меня вполне устраивают». Но это отчасти было за пределами ее контроля. Она со мной не флиртовала, как не флиртуют розы с пчелами.
Сейчас мне трудно это представить, но тогда я еще не знал, что она – Карин. В то утро я никак не связывал происходящее ни с собой, ни со своими последующими действиями. Так на прогулке замечаешь какую-нибудь чудесную птицу или цветок, не просто неизвестный, а настолько обворожительный, что он затмевает повседневную суету. Так я до сих пор помню время и место, где я (в двенадцать лет) впервые увидел шпалеру, увитую цветущей ипомеей, – и не помню больше ничего, что случилось в тот день. Точно так же я помню, как впервые увидел павлина, раскрывающего хвост. Эти события самодостаточны, и память стирает все остальное – обыденные дела, хлеб наш насущный. Тем не менее эти сравнения весьма приблизительны. Когда юный Элгар взял в библиотеке партитуру Первой симфонии Бетховена и, по его собственным словам, с восторженным изумлением осмыслил ноты скерцо, то понял, что в музыке много такого, чего он еще не постиг, и это его взволновало. Однако же само впечатление, хотя и подобное холодным граням сверкающего самоцвета, в отличие от камня было живым и теплым.
Письма я диктовал с несвойственной мне рассеянностью. Нет, я не воображал жизнь фройляйн Фёрстер за пределами конторы, но меня тревожило смутное ощущение несовместимости нашего занятия с тем, что я тщился описать выше. Кажется, у Дюрера есть гравюра, где изображена Мария Магдалина в саду, удивленно взирающая на того, кто, как садовник, взвалил на плечо лопату и мотыгу. Не сочтите за дерзость, но я не могу иначе объяснить свои ощущения и мысли в тот момент. Фройляйн Фёрстер стенографировала. Происходило что-то непостижимое, но я не знал, что именно.