Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятьев что-то хочет мне сказать. Такой парочкой, как мы с ним, не мешало бы заняться парапсихологам… Ты радуешься, Понятьев, шалея от кинохроники, что коммунизм шагает по планете?.. Правильно? Да. Шагает. Но это шагает не коммунизм, а товарищ Сатана шагает. И не шагает, а топчет. Но не затопчет до конца…
Почему, спрашиваешь? Потому что как в человеке, так и в мире существуют силы бессмертной жизни, сопротивляющиеся дьявольщине иногда разобщенно, иногда сплоченно, которые в своей непримиримости к ней предпочтут не сдаться, но насмерть стоят за высший из даров, данных нам Богом, – за свободу. Смерть в таком бою, как утверждает в одной работе твой правнук, есть продолжение жизни в неведомых нам формах и окончательное поражение Сатаны. Образа же ее продолжения он никак не может представить и поэтому с такой бешеной страстью стремится удовлетворить преступнейшее из любопытств. Поэтому же, Понятьев, люди, подобные тебе, в критический момент человеческой истории, перед лицом грозящей земле гибели не желают остановиться, оголтело раздувая вражду с Душою мира, и, кажется, не остановятся, даже если нагадает им сама Судьба на заплеванном перроне Павелецкого вокзала около мертвого паровоза пустые хлопоты, напрасный интерес и смерть в казенном доме…
Шагает коммунизм по планете, шагает не так, конечно, широко, как на экране вашего, теперь общего с сыном, телевизора, но напоминает он мне, прости за жестокое сравнение, Понятьев, тебя, ибо сущность его беспомощна и бессильна, как ты, и так же туп он и слеп в своем фанатизме и обглодан своими попутчиками, как ты, и, как ты, порождает предающих его выродков и работает на того, кто копает ему могилу, и тешится, глядя сам на себя, и мычит безъязыкий, бешено завидуя самоизреченности искусства, и ненавидит свободу, потому что они изначально-величественно противостоят власти, и, как ты, изнывает от старческого бесплодного сухостоя, и нет для него, как для тебя, страшней невозможности – невозможности испытать естественное наслаждение от жизни и смерти.
Но дьявольская идея так обезоруживает душу человека, бессильную преступить через сострадание, с такими аргументами обращается к наивному и живущему в мире с душою разуму, что он вслепую бросается истово служить Идее, трагически приняв ее низкие искушения за высокое повеление души… Вглядитесь как следует в глаза отца. Знаете, что говорит его взгляд? Знаете, какая его мучает мысль? Он думает: если ты, палач, если ты, антисоветчик сволочной, прав, то жизнь моя, мои преступления, мои идеалы и мои страдания были бессмысленны, значит я прожил жизнь зря!.. Вот что говорит его взгляд… Кивает…
Слушай, Понятьев! Ради отца Ивана Абрамыча говорю я тебе это сейчас, и ты мне верь. Кому-кому, а мне ты можешь поверить: не зря ты прожил свою жизнь, если за минуту до смерти ты поймешь, что совсем или во многом прожил ты ее зря, и страдания твои обретут смысл, идеалы ложные саморазоблачатся, преступления, смею полагать, направятся к искуплению, а все остальное в руках Творца… Ты мотай своей башкой, да не забывай сказанного.
Как-никак, а все наши жизни вместе закручены в небесполезную для мира, я верю в это, канительную круговерть истории Российской Империи.
Я тебе, Понятьев, желаю человеческой кончины, потому что ужас за человека вообще охватывает меня, когда я вспоминаю лазаретовый тесовый заборчик и длинный синий хер, торчащий в дырке, и женщин, по очереди к нему подходящих и тыкающихся в него, согнувшись в три погибели, и отбегающих вдруг с хохотом, стыдом и облегчением, бедных женщин, не ведающих, может быть, что за забором не мужик-богатырь стоит, подбоченившись да играючи, побиваючи все половые рекорды Геракла, а четверо доходяг, больных и голодных, держат на руках живую колодину, которая никак не может извергнуть семя, несмотря на всю мощь и сумасшедшее холодное желание. Слезы текут из его взъяренных глаз, когда женщины за заборчиком слетают, как птички, с не разрешающегося сладостной победой члена, а на головы доходяг падают куски хлеба, пачки махорки, брусочки сала и замызганный сахарок – гонорар несчастному самцу и его запыхавшимся ассистентам… Я тебе желаю, Понятьев, человеческой кончины…
Доброе утро, Василий Васильевич. Будите папашку. Пописать ему дайте. Оденьте. Слуг не будет… Вот и хорошо, что вы со всем справитесь сами. Я бы тоже справился. Но, думается, мой отец предпочел бы несколько смертей одному дню из жизни Понятьева… Дело не в инвалидности, как вы изволили выразиться… Идите и волоките его сюда. Вот-вот парад начнется. Позавтракаем слегка, а часа в три за стол сядем… Из-за погоды самолет задержался с квашеной капустой, а так все готово. Кое-что готовится… Это намек, но всего лишь на поросенка с гречневой кашей. Вы, я вижу, уже трястись начали. Успокойтесь и не портите мне настроение. Я – именинник. Шестьдесят лет. И трястись надо мне, а не вам. Так вы с двух шагов промажете. Идите. Слышите, он уже кровать раскачивает.
…Сюда вот сажайте его. Я «ящик» включу. Доброе утро, Понятьев! Как спалось?.. Что снилось?..
Закидывайте, Василий Васильевич, в папашку салатик из помидоров, севрюжку, омлет. Поздравляю тебя, Понятьев, с шестидесятилетием твоей революции, твоей карьеры, твоих мелких бытовых радостей, гулева твоей, похожей на Ильича, дохлой, но ряженой идеи!
Помнишь, на съемках следственного эпизода «Красная суббота» я устроил перекур, а ты сел на бревно рядом с Лениным-князем и сказал, посмотрев на колокольню Ивана Великого, на Царь-пушку и золотые радости соборов:
– Ничего! Когда-нибудь построят на месте всего этого дерьма мемориальный плац! Поскачут по нему за горизонт бронзовые всадники с саблями над головами, трубы каждый час будут трубить «в поход», колхозники в карауле сменят рабочих, интеллигенты – колхозников, интеллигентов – солдаты, солдат – кадровые политработники и так до конца времен. А сбоку забьет из фонтана красная, горящая на солнце и в зареве вечного огня эмульсия. Чтобы помнила всякая шваль кровь, пролитую революционерами всех времен и народов. На месте Успенского «стену памятных расстрелов» возведем. К ней торжественно будем ставить истинных врагов народа, хулителей учения Маркса, руководителей капиталистических стран и лидеров профсоюзов США, с особенным цинизмом глумящихся над основными положениями «Капитала». А таких гадов, как Гитлер, Муссолини, Черчилль, Франко и Рузвельт, будем привозить в клетках, показывать пионерам и октябрятам и отдавать обратно. Все наши жертвы окупятся, вся клевета кровавым потом выйдет из времени, как в парной, стиснем мы зубы и скакнем в коммуну! А вот здесь, на этом месте, построим из булыжника «пирамиду оружия пролетариата»!
– Зачем вам коммуна, товагищ? – быстро, картаво, с мастерской лукавой прищуринкой спросил князь. Был он бледен, устал, и я усердно подмигивал, чтобы не вздумал он разможжить тебе, Понятьев, голову булыжником. Реквизиторы захламили им перед съемкой всю площадь.
– Чтобы не работать. Работать за нас машины будут, а мы станем развивать в себе безграничные способности, – ответил ты. Помнишь?
– Но вы, как известно, не габотаете уже двадцать лет, – сказал князь. – Вы, батенька, до агхипгедела газвили все свои способности магодега, судьи, палача, насильника, похотливого козла, законченного пагазита, демагога, лжесвидетеля, а пользуетесь всеми социальными благами бесплатно и еще делаете вид, что не замечаете своего существования в коммуне. Не-ха-га-шо! Очень не-ха-га-шо! Пгосто агхипелаг гедонизма и сибагитства завоевали себе наши конквистадогы! Вы же конквистадог, батенька! Вы Азеф нгавственности!