Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ты можешь его… можешь… вытащить? – с пустившейся в бешеный рост последней надеждой взмолился ко мне, как будто только это им владело – безрассудное, детское требование справедливости для Зворыгина и для него самого.
– Ты и вправду, похоже, влюбился в него. Он ответил взаимностью?
– А ты разве не видишь? Он поверил мне, просто поверил. И все время, пока мы… пока я для него это делал, я был не один. Впервые в своей жизни – после детства, конечно, – я был не один. Как собака, которую приняли в стаю. Ненавистного немца, фашиста, да к тому же еще извращенца, – в их русскую стаю, потому что в немецкой я быть не могу. А что касается моей природы, знаешь, он смотрел на меня в этом смысле как ты, да, как ты, разве что еще с недоумением и жалостью, как на явление, скорее, несуразное, чем мерзкое, как смотрят на уродов, калек и слабоумных, с неким темным стыдом и виною за то, что не хочешь с ними соприкасаться, или, может, за то, что ты радуешься, что ты сам не такой, как они. Он – сильный человек, он не видит в другом… ну, иначе устроенном… отражение собственной слабости. Он ненавидит только нас, а не меня.
– Кабинет Реша здесь? – кивнул я на горящее окно второго этажа.
– Да, да… У меня бы не вышло его соблазнить. Он женат, у него есть ребенок, он ни разу не видел его и даже не знает, мальчик там или девочка, потому что вы сбили его много раньше, чем этот ребенок появился на свет, – продолжал он зачем-то выдыхать на ходу, отдирая припекшийся бинт от зворыгинской раны. Будто впрямь из надежды проломить меня этой зворыгинской правдой: молодой и, должно быть, красивою бабой, которую никто уже не оживит, невесомыми детскими ручками с крохотными ноготками, насунутой на маленькую голову огромной краснозвездной фуражкой… всем, что я у Зворыгина отнял.
– Ты смотри-ка, успел. Род его продолжается. Вот за это его точно стоит убить.
Я подумал о Тильде, о единственном данном человеку бессмертии, непрерывном течении борховой крови по паутинной сетке жилок, чуть голубеющих под кожей невозмутимого и важного, как Будда, существа. Я не то что боюсь быть убитым теперь, но тоска сожаления о том, что, возможно, не сбудется, чего я не увижу и во что я не вчувствуюсь, иногда защемляет мне сердце.
Мы вонзились под красный, со складчатым солнцем и паучьими лапами, флаг – в бесшумное тепло, в беленый, полированный уют. Реш сидел перед школьными фотографиями сына, у которого не было ни детей, ни вдовы, ни могилы.
– Разрешите ефрейтору Борху провести эту ночь с героическим братом. – Вращательным движением пальца я указал ему на важность разговора без прослушивания.
– Да, конечно, идемте. Ты, наверное, голоден?
– Да, прикажите что-нибудь принести.
Мы вошли в угловую, с камином и огромным роялем, гостиную и, оставив в ней Руди, закрылись от брата застекленными створками на французском балконе.
– Где ты столько таскался с этим Майгелем, а? Для чего ты приехал вообще? За мальчишками? Мы давно отдаем их на вес – между такими вот, трехмесячными, разница, как между щенками в помете.
– Зворыгин. Распорядитесь привести его сюда. Это не пожелание, Густав, приказ. Драгоценного Майгеля. Да, и еще: пусть ваша Helferin принесет мне полетную карту европейского юга, а лучше скажите, где мне самому ее взять.
– В шкафу за камином. Зачем?
– Мне назвать одним словом то, чем мы занимаемся здесь? Я хочу его выпустить, – бросил я точно «Abfahren»[73] или «Дайте воды».
– И это приказ Майгеля? – Реш вперился в меня, словно врач в пациента, которого нужно лечить электричеством.
– Приказ Майгеля – сделать из Зворыгина клоуна. Разрешить завтра утром наш с ним затянувшийся спор.
– А ты, значит, отпустишь его?
– Не получится. Эта тварь лишь прикидывается, называя самолетный нос «мордочкой». Мне придется геройски погибнуть.
– Зачем? – Он посмотрел в меня с отцовским омерзением и гневом. – Ты отпустишь его, а куда он уйдет? Даже с полными баками, даже если его не склюют по дороге – куда? К своим большевикам? Да они же его и пристрелят. Для них не существует пленных. И ради этого ты хочешь сыграть с ним в русскую рулетку: угодит его трасса в твое оперение или прямо в кабину?
– Почему бы и нет.
– Спроси об этом Буби – ты помнишь, у тебя был брат?! Не скажешь мне, куда он подевался? Спроси об этом моего единственного сына. Спроси его мускулы, легкие, кровь, его нерожденных детей. Ты помнишь жидовское кладбище в Днепропетровске? Один еврей, которого мы почему-то не убили сразу, перевел мне старинную надпись на склепе: «О, смерть, о, жадный вор, скажи мне, где мой сын Илия?» Так вот, я до сих пор не понимаю, где мой сын. Я не понимаю, куда мы его подевали. Его сбили русские, да, но куда он исчез? Почему – навсегда? Мне каждый день кажется: сейчас фонарь откинется, и я увижу его мокрое счастливое лицо. Пойми ты, что русскому жизни не будет нигде. А ты еще можешь… начать все сначала. Еще год войны – и все это кончится. У этого ублюдка Майгеля, наверное, уже припасены документы на имя какого-нибудь бедолаги француза, которого он и прикончил. Скоро все эти крысы побегут с корабля, а нас оставят прикрывать их крысиные бункеры с воздуха, и они будут жить, а ты – нет? Ты сильный, ты лучший – ты сможешь продержаться год, а как только земля загорится у тебя под ногами, заберешься в свой «ящик» и сядешь за спиной англичан. А его, – он кивнул сквозь стекло на расплывчатый абрис, – переправишь в Швейцарию. У вас же знатная родня по всей Европе.
– За него-то я вас и хочу попросить. Майгель хочет им плотно заняться. Если я не наброшусь на Зворыгина с должной злобой. Завтра я забираю два десятка мальчишек – не посадите Рудольфа в «тетку» со всем этим выводком? У меня есть две дюжины бланков за подписью Fett Nummer Ein – я могу забирать в свою часть всех, кого пожелаю.
– Да-да, ты, кажется, затребовал из Украины целую футбольную команду. Крайне ценных технических специалистов по полузащите.
Мы толкнулись обратно в тепло, и усталый старик, не способный поверить, что сын его никогда не напьется холодной воды и не схватит за ляжки девчонку, наконец-то оставил нас с Руди одних. Я выбросил на стол из шкафа ворох карт и просматривал их, повалившись в высокое штофное кресло.
– Сыграй для меня, – кивнул я брату на рояль, как на летательное средство, которое должно перенести его отсюда в небо нашего детства, неподсудной свободы или хоть на минуту дать чувство, что это заповедное «там» существует. – Только не надо говорить, что разучился. Воробьи не разучиваются щебетать.
– Что сыграть?
Он покорно уселся за деревянную машину, единственную здесь, которой может помыкать, откинул крышку и погладил клавиши, точно кнопки подачи воды в засушливые области Земли, хоть и знал, что ничто в этом лагере не впитает его музыкальную правду, размягчить же меня одного слишком мало.