Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не хитро узнать, кто передал! Вор! Этого еще недоставало. Вор в нашем семействе, «глава семейства»!
– Ну, вздор! – крикнула Варя, совсем рассердившись. – Пьяная история, больше ничего. И кто это выдумал? Лебедев, князь… сами-то они хороши; ума палата. Я вот во столечко это ценю.
– Старик – вор и пьяница, – желчно продолжал Ганя, – я – нищий, муж сестры – ростовщик, – было на что позариться Аглае! Нечего сказать, красиво!
– Этот муж сестры, ростовщик, тебя…
– Кормит, что ли? Ты не церемонься, пожалуйста.
– Чего ты злишься? – спохватилась Варя. – Ничего-то не понимаешь, точно школьник. Ты думаешь, всё это могло повредить тебе в глазах Аглаи? Не знаешь ты ее характера; она от первейшего жениха отвернется, а к студенту какому-нибудь умирать с голоду, на чердак, с удовольствием бы побежала – вот ее мечта! Ты никогда и понять не мог, как бы ты в ее глазах интересен стал, если бы с твердостию и гордостию умел переносить нашу обстановку. Князь ее на удочку тем и поймал, что, во-первых, совсем и не ловил, а во-вторых, что он, на глаза всех, идиот. Уж одно то, что она семью из-за него перемутит, – вот что ей теперь любо. Э-эх, ничего-то вы не понимаете!
– Ну, еще увидим, понимаем или не понимаем, – загадочно пробормотал Ганя, – только я все-таки бы не хотел, чтоб она узнала о старике. Я думал, князь удержится и не расскажет. Он и Лебедева сдержал; он и мне не хотел всего выговорить, когда я пристал…
– Стало быть, сам видишь, что и мимо его всё уже известно. Да и чего тебе теперь? Чего надеешься? А если б и оставалась еще надежда, то это бы только страдальческий вид тебе в ее глазах придало.
– Ну, скандалу-то и она бы струсила, несмотря на весь романизм. Всё до известной черты, и все до известной черты; все вы таковы.
– Аглая-то бы струсила? – вспылила Варя, презрительно поглядев на брата. – А низкая, однако же, у тебя душонка! Не сто́ите вы все ничего. Пусть она смешная и чудачка, да зато благороднее всех нас в тысячу раз.
– Ну, ничего, ничего, не сердись, – самодовольно пробормотал опять Ганя.
– Мне мать только жаль, – продолжала Варя, – боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах, боюсь!
– И наверно дошла, – заметил Ганя.
Варя было встала, чтоб отправиться наверх, к Нине Александровне, но остановилась и внимательно посмотрела на брата.
– Кто же ей мог сказать?
– Ипполит, должно быть. Первым удовольствием, я думаю, почел матери это отрапортовать, как только к нам переехал.
– Да почему он-то знает, скажи мне, пожалуйста? Князь и Лебедев никому решили не говорить, Коля даже ничего не знает.
– Ипполит-то? Сам узнал. Представить не можешь, до какой степени это хитрая тварь; какой он сплетник, какой у него нос, чтоб отыскать чутьем всё дурное, всё, что скандально. Ну, верь не верь, а я убежден, что он Аглаю успел в руки взять! А не взял, так возьмет. Рогожин с ним тоже в сношения вошел. Как это князь не замечает! И уж как ему теперь хочется меня подсидеть! За личного врага меня почитает, я это давно раскусил, и с чего, что ему тут, ведь умрет, – я понять не могу! Но я его надую; увидишь, что не он меня, а я его подсижу.
– Зачем же ты переманил его, когда так ненавидишь? И стоит он того, чтоб его подсиживать?
– Ты же переманить его к нам посоветовала.
– Я думала, что он будет полезен; а знаешь, что он сам теперь влюбился в Аглаю и писал к ней? Меня расспрашивали… чуть ли он к Лизавете Прокофьевне не писал.
– В этом смысле не опасен! – сказал Ганя, злобно засмеявшись. – Впрочем, верно что-нибудь да не то. Что он влюблен, это очень может быть, потому что мальчишка! Но… он не станет анонимные письма старухе писать. Это такая злобная, ничтожная, самодовольная посредственность!.. Я убежден, я знаю наверно, что он меня пред нею интриганом выставил, с того и начал. Я, признаюсь, как дурак ему проговорился сначала; я думал, что он из одного мщения к князю в мои интересы войдет; он такая хитрая тварь! О, я раскусил его теперь совершенно. А про эту покражу он от своей же матери слышал, от капитанши. Старик если и решился на это, так для капитанши. Вдруг мне, ни с того ни с сего, сообщает, что «генерал» его матери четыреста рублей обещал, и совершенно этак ни с того ни с сего, безо всяких церемоний. Тут я всё понял. И так мне в глаза и заглядывает, с наслаждением с каким-то мамаше он, наверно, тоже сказал, единственно из удовольствия сердце ей разорвать. И чего он не умирает, скажи мне, пожалуйста? Ведь обязался чрез три недели умереть, а здесь еще потолстел! Перестает кашлять; вчера вечером сам говорил, что другой уже день кровью не кашляет.
– Выгони его.
– Я не ненавижу его, а презираю, – гордо произнес Ганя. – Ну да, да, пусть я его ненавижу, пусть! – вскричал он вдруг с необыкновенною яростью. – И я ему выскажу это в глаза, когда он даже умирать будет, на своей подушке! Если бы ты читала его исповедь, – боже, какая наивность наглости! Это поручик Пирогов, это Ноздрев[269] в трагедии, а главное – мальчишка! О, с каким бы наслаждением я тогда его высек, именно чтоб удивить его. Теперь он всем мстит за то, что тогда не удалось… Но что это? Там опять шум! Да что это, наконец, такое? Я этого, наконец, не потерплю. Птицын! – вскричал он входящему в комнату Птицыну. – Что это, до чего у нас дело дойдет, наконец? Это… это…
Но шум быстро приближался, дверь вдруг распахнулась, и старик Иволгин, в гневе, багровый, потрясенный, вне себя, тоже набросился на Птицына. За стариком следовали Нина Александровна, Коля и сзади всех Ипполит.
II
Ипполит уже пять дней как переселился в дом Птицына. Это случилось как-то натурально, без особых слов и без всякой размолвки между ним и князем; они не только не поссорились, но с виду как будто даже расстались друзьями. Гаврила Ардалионович, так враждебный к Ипполиту на тогдашнем вечере, сам пришел навестить его, уже на третий, впрочем, день после происшествия, вероятно руководимый какою-нибудь внезапною мыслью. Почему-то и Рогожин стал тоже приходить к больному. Князю в первое время казалось, что даже и лучше будет для «бедного мальчика», если он переселится из его дома.