Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то, словно боясь заразиться или ранить его (оторвется рука), сострадательно и осторожно щипнул за рукав: «Наблюдение мы продолжаем? Сергей Валентинович?» — «Продолжайте», — он выбросил «в мусор», и дежурили у мониторных бойниц еще сутки, обессмысленно пялясь в скриншоты санчасти, по которым вдруг кто-то пробегал муравьем, насекомой цепочкой тянулись ублюдки на завтрак и ужин; монстр все это время либо бегал со скрутом живота в туалет, с неподдельным позывом, настоящим поносом, либо просто лежал на боку носом к стенке.
Хлябин перебирал варианты и опять, раз за разом упирался в одно: удержала Угланова в зоне «непреодолимая сила» скучных военкоматовских бледно-зеленых повесток; человеку единственному, состоящему из влажно-жарких «хочу» и, тем более, Угланову, состоящему из мозговых «знаю как» и железных «могу», не под силу смириться с безучастной, безличной властью случайностей: по капле насочившихся в трубу грунтовых вод, перелетных костей, угодивших в турбину, — и, наверное, вот от чего уж теперь был понос у Угланова, от чего он блевал, что его выворачивало: «все твое не сработало, ты останешься здесь до упора». И хотелось теперь ему, Хлябину, чтобы монстр отделался малой кровью, не утратил еще целиком убежденность, что может пересилить судьбу, не прожег еще верность себе самому — и тогда у них будет еще одна партия, месяцы затяжной и ползучей холодной вой ны.
Монстр вышел в отряд утром третьего дня — брел аллейкой меж тополей широко и нетвердо, словно только на третьи сутки извлекли его из-под завала, из шахты. Хлябин ждал на границе локалок, оказавшись у нужной калитки «нечаянно», — оглядеть и ощупать душевнобольного как лечащий врач, оценить состояние, рефлексы, реакцию неподвижных зрачков на направленный свет. Сильно спавший с лица, посеревший, измятый, со стальной стерней трехдневной щетины, монстр видел и не узнавал его, Хлябина, — или только прикидывался? не хотел дополнительной, добивающей пытки разговором и взглядом? Мало смысла вообщето разглядывать больного ли, избитого — слишком сильно пухли глаза, слишком сильно разбито лицо, чтоб сквозь гной гематом, сквозь усталость, разглядеть, что же в нем, что же в них. Уничтоженные опускают глаза — Угланов устоял и надавил на Хлябина участками открытой мутной слизи с заварной, спитой коричневой радужкой, поглядел, как и прежде, всегда, со знакомой проходческой силой, на липучее кровососущее насекомое — Хлябина, на трясину, на вязкую плотоядную массу, но на дление кратчайшее Хлябин увидел в заблестевших, сочащихся гноем глазах — того, кем стал физически этот человек в самом деле: провалившимся в волчью, выгребную, компостную яму, обломавшим все зубы, уставшим от всего стариком, вдруг почуявшим: «хватит», так состарило за трое суток его откровение, что он сам ничего изменить в своей жизни не может. И такой окончательной показалась вот эта усталость, так пахуче, так явно пропитался Угланов подземным бессилием, что не мог даже Хлябин поверить: неужели вот «это», больное и старое, так могло угнетать его, Хлябина, заставляя болезненно, неизлечимо желать унижения, уничтожения монстра?
Хлябин все, разумеется, знал о приемах мимикрии двуногих на зоне: о припадках расчетливо буйнопомешанных с мыльной пеной у рта и изжеванными в промокашку раскровавленными языками, о распоротых ложками брюхах и проглоченных вилках, ножах, шпингалетах, отупении, окостенении, ослепших глазах, о химизме процессов, описанных в пунктах «передозировка» и «побочные действия», — на что только не шли, чтоб прикинуться падалью, вызывающим только брезгливость невкусным, несъедобным куском, и усталость Угланова не показалась ему неестественной, деланой — так единственно закономерно вытекала вот эта покорность из всего предыдущего: после стольких усилий разведки, вербовки, удобрения, поливки, стольких дьявольски купленных, примагниченных душ, пробуренных, прокачанных скважин и отомкнутых сейфовых дверок в нем могла быть, Угланове, только опустошенность.
Оставалось теперь монстра «понаблюдать»: монстр ползал по зоне, выбривал подбородок и щеки, начищал зубы пастой, скоблился под горячей водой на плехе, следил за телесной своей чистотой (гигиена — прибежище, первое доказательство, что ты еще человек; запускать себя и опускаться нельзя, от запущенного до опущенного — расстояние в зоне ничтожное), выползал каждый день сквозь ворота на промку — чтоб собрать себя в ком, не рассыпаться, трудовой усталостью склеить себя, каждый день для него начинался с убеждения себя самого, что железный завод в нем не кончился, и уже разжимала зевота терпеливому Хлябину челюсти — отворачивался от убожества, вони начинавшего заживо гнить динозавра.
Лже-Известьев, сваривший ступни в кипятке, тоже падалью ждал своей смерти, которая официально зарегистрируется завтра, — за него, насекомую мелочь в законе, он получит еще одну звездочку, Хлябин. Подступала тоска и не вздрогнул, когда в кабинетной тишине закричал телефон — как всегда, каждый день в полшестого, виновато-стеснительным писком «накорми, без тебя нам никак», как всегда, обнаружен под шкурой у кого-то из стада какой-то запрещенный сопутствующий мусор, нищий зэковский кайф за подметкой или в дупле, неизбежный и скучный, как репей на коровьем хвосте после выпаса… И придавленный, стиснутый, смолотый, как бы крошащийся от неверия голос лейтенанта Шалимова всыпал:
— Таарщподпоковник! Угланова… нет. — Задохнулся, застряло, разрывало пасть то, что не мог уместить. — Нету на перекличке. Угланова нет! — И его не заполнило, Хлябина, сердце, не выросло — так он сыто уже, обожравшийся, отяжелел, заручившийся знанием, что железобетонно — отсюда и уже навсегда — будет он решать, Хлябин, где Угланову жить… И никак все его не проламывали покатившиеся по наклонной слова: — Сигналка не срабатывала, слышите! Движения к запретке не замечено!.. Нет его и Чугуева! Полигон мы, цеха! Арматурный, столярку! Все пропарки, все бункеры! И нигде их пока что, нигде! Вся бригада — не видели, суки, не знаем, хоть ты их на запчасти, не телятся! Аварийку врубать?! Приказания, Сергей Валентинович?!
Разбивал его кто-то, из земли выкорчевывал ломом, и не собственной силой толкнулся, потянул себя из тесноты, выгибаясь дугой, и обваливался раз за разом на кресло-плывун… Наконец себя выдрал из топи, разогнулся, качнулся, устоял на разбитых ногах. Как за стенкой, в каком-то соседнем отсеке, как во вставленном в голову чайнике, закипели, взбурлили слова:
— На погрузке, погрузке, на выезде что?! Транспорт, транспорт с панелями выходил уже, ну?! — Еле-еле выплескивал это кипящее клокотание спроса — с кого? да с себя самого, уже мертвого!..
Побежал, словно кто-то еще, а не сам он бежал коридором по шатким мосткам, через вымерший плац и проходами меж загородок, налетая на сетки, втыкаясь в калитки, сам теперь, как лисица в желобах и отсеках притравочной станции. Сила непонимания, как Угланов исчез, растворился — с ЧУГУЕВЫМ, на бегу колыхалась в башке и разламывала череп.
В краю подъемных кранов, бетонных штабелей, египетских гор щебня и песка он, вырвавшись, как из туннеля, озирался — особенная зрячая слепота неузнавания, когда забыл названия и назначение всех вещей: распуганные взрывом, запаленные, шарахались по промке дубаки, заглядывая в пропарочные недра, в окруженческой жажде ничком припадая к земле — словно напиться из козлиного копытца. Загоревший на ядерном солнце, кроваво-обваренный Жбанов секачом набежал на людей и, безумно лупясь, выжигая с земли лейтенантов, раздирал в крике пасть и стирал до сипения голос: