Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гробин просыпается. Курит. А потом собирается и идет на чердак. Находит там широкую доску. И, не стирая с нее пыль, прямо по шероховатой поверхности, из которой торчат гвозди, пишет матюги краской из баллончика.
Я ищу его у Сатанова и Бориса. Наконец поднимаюсь на чердак.
– Ты что делаешь, Гробин?
– Доску пачкаю.
– Ничего, Гробин, потерпи, пройдет.
Когда на Гроба накатывают приступы отчаянного неверия, он совсем не может писать и уходит в запой. Он пьет уже четвертые сутки, а я каждый вечер вытаскиваю его из чайханы и веду через сугробы к нашей парадной, сгибаясь под тяжестью его сутулого тела, состоящего из чугунных, что ли, костей. Если это продолжится, нам нечего будет есть.
В среду в полдень заявляется Борис, кидает свое бурое широкое пальто на табуретку и интересуется, не осталось ли у нас выпивки. Гроб наливает ему в стакан абсента и пьет сам прямо из бутылки. Борис приносит две новости. Первая – в баре у пирсов ему сказали, что главарь китайских ублюдков, Ван Сяолун Петрович, уже давно хочет, чтобы его портрет написал русский художник Гроб. Гробин отмахивается с мрачной усмешкой. Вторая – умерла старуха, что торговала семечками у собора, а по средам ходила убираться в ломбарде еврея Шульмановича, в том самом ломбарде, что у церкви на Притыковской. Бориса так поразила эта новость потому, что он как-то писал эту старуху, она частенько торговала семечками у собора. Не за деньги, для себя. Все те, кого ты пишешь для себя, становятся тебе как родные – черт знает почему. Я похлопываю Бориса по плечу, а Борис хватает с кухонного стола полотенце, все в пятнах краски, и сморкается в него.
Я надеваю ботинки, накидываю пальто и иду в ломбард Шульмановича.
У евреев есть одно странное свойство – чем старше они становятся, тем сильнее походят на типичных представителей своей нации. Увеличиваются носы, густеют брови, даже щетина и та начинает расти характерными кустистыми клочками. Шульманович в свои шестьдесят – классический еврей.
– Можно я буду убираться здесь вместо той старухи? – говорю я еврею.
Он смотрит на меня мрачно, исподлобья, изучающим взглядом. Составив обо мне какое-то свое, по-иудейски вывернутое наизнанку, представление, потирает щетину на подбородке и отвечает:
– Ты русская, а еще рыжая. Ты мне тут не нужна. Если хочешь денег, иди в бордель.
– Сколько ты платил старухе?
Шульманович снова потирает щетину и называет цену. Я точно знаю, еврей ее занижает. Но мне ничего другого не остается, как сказать, что я согласна работать еще дешевле. Тогда он кивает на ведро и швабру в углу и сообщает:
– Приходи по средам.
Получив от еврея деньги за уборку, я иду в булочную на Галковского – за рисом.
В булочной четыре стола. За прилавком китаянка. У нее на подбородке крупное родимое пятно. И нет пальцев на правой руке – отрезаны. Это Мэй, в русской части квартала она считается своей. Она молчалива. И еще – с этими желтолицыми всегда так – я никак не могу угадать, сколько ей лет. То она мне кажется совсем юной девушкой, то усталой женщиной за тридцать. Говорят, ее имя переводится с китайского как «слива». Но ее узкое лицо больше похоже на продолговатую желтую виноградину, уже начавшую подгнивать снизу… Это ее коричневое родимое пятно на подбородке, в точности повторяющее очертания материка Южная Америка, – когда я прихожу сюда, я всегда смотрю только на него, просто не могу оторвать глаз. Материк Южная Америка похож на горбатого кита – но зачем он на ее тонком подбородке? Я все пытаюсь разгадать эту тайну природы. Говорят, у Африканца что-то было с ней. Что в этом ее родимом пятне такого? Это странно притягательное уродство на ее узком, красивом лице… И я начинаю то ли прозревать, то ли бредить. А вдруг Африканец тоже с Луны? Может, и его, как Гробина и Сатанова, притягивает уродство? Уродство, в котором пульсирует правда прекрасной жизни? Может, его притянет и моя изуродованная душа?
Старики-старожилы пьют чай из пластиковых стаканчиков, макают в него куски булки – так легче разминать хлеб деснами. «Что это у вас за ссадины на лбу, дорогой друг?» – «А это я не уступил дорогу». – «В следующий раз не сбивайте автомобиль лбом, это вам уже не по годам». Они, в этих своих потертых куртках мышиного цвета и вязаных шапках с помпонами, с морщинистыми сухими лицами – единственные, кто помнит здешний мир почти без ублюдков. Почти – это потому, что мира совсем без ублюдков ни здесь, ни где-либо еще не было никогда. Ублюдки и поэты всегда заставляли чертов земной шарик вращаться.
Я не знаю, кто виноват. И вроде бы не было никакой правительственной программы по сгону человеческой мрази в этот квартал. Просто плесень скапливается там, где гниет. А здесь гнилой климат. Да, чертовски гнилой.
Если есть на этой планете места силы, это одно из них. Оно притягивает психопатов и мудаков, для которых вписаться в норму – все равно что лечь в прокрустово ложе. Может, они все, как птицы, каким-то особым органом чувствуют изменение напряженности магнитного поля в этом месте? Все те, кто ходит, вперив хмурый взгляд в землю, и в конце концов берет ружье и стреляет в прохожих или в себя, все те, кто режет вены и выбрасывается из окон, все те, кто достает биты в первые же секунды ссоры, кто не в силах, хоть ты убей, проглотить обиду и укротить страсть, все беспокойные сволочи – кандидаты в обитатели квартала 20/20. Отсюда выдачи нет. Только если сам сдуру выйдешь за границы гетто. Вот и бегут сюда все те, кто не в ладах с законом. Мы – нарыв на заднице прекраснодушного человечества, этих элоев, устремленных в свое неумолимо виртуальное будущее.
Порой мне кажется, это тайная работа самой эволюции, естественная евгеника – стайки подонков, не нашедших себя там, в их идеальном обществе, стекались в бедные районы мегаполисов и образовывали гнойные гетто, подобные кварталу 20/20. Гены морлоков здесь, прекрасные гены элоев там. Мы и не надеемся, что окажемся сильнее. Но мы по крайней мере все еще люди.
Любое действие, согласно третьему закону Ньютона, рождает противодействие. Чем тотальнее контроль в этом переполненном информацией мире, тем бесконтрольнее сила протеста. Мысль, что за тобой наблюдают через глазок камеры, прочитывают и просматривают все твое сокровенное, врезается в мозг как сверло. К черту планету, опутанную нейросетями, как паутиной, к черту коллективный муравейный разум, к черту спутниковую связь и навигацию, если за все это нужно платить личной свободой. Подонки, проклятые поэты подворотен, вымрут, расписывая стены дырами от пуль и брызгами мозга.
А ведь лет тридцать назад на эти территории еще забредали блюстители порядка и санинспекторы, чтобы зафиксировать количество убийств, грабежей, изнасилований и вспышек брюшного тифа. С каких пор они здесь не появляются? Старики говорят, все началось далеким июльским вечером. Двух осевших за чертой Латинского проспекта студентов – сальвадорца и поляка – забили до смерти. Сальвадорца за татуировки на лице, а поляка за компанию. Дворовые русские пацаны, не уважающие расписанные, как иконостас, лица? А может, китайцы – желтолицые ретрограды, которые и в век нейросетей не отошли от старинных традиций? У этих узкоглазых воробьев так повелось еще со времен династии Цинь: татуировка на лице означала только одно – клеймо преступника. Да, местные китайцы не отличались миролюбием. Представителю любой другой нации при виде стайки узкоглазых с топорами для рубки мяса оставалось одно из двух: сдохнуть без сопротивления или достать кастет и сдохнуть, рубясь.