Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смерть ужаснула меня, как только я поняла, что смертна сама. В то время, когда мир пребывал в покое, и счастье казалось надежным, меня нередко охватывало головокружение моих пятнадцати лет перед этим отсутствием всего, каким станет мое отсутствие во всем, причем, начиная с определенного дня, навсегда; это уничтожение внушало мне такой ужас, что я не допускала, как можно хладнокровно встретить его; в том, что называют отвагой, я видела лишь слепое легкомыслие. Замечу, однако, что ни в те годы, ни в последующие я не проявляла особого малодушия. Когда я ходила на лыжах, когда пыталась плавать, у меня не хватало смелости: на снегу я не решалась набирать скорость, а в море — не доставать дна ногой; с неловким телом, я опасалась сломать ногу, задохнуться, быть вынужденной звать других на помощь: о смерти речь не шла. Зато я без колебаний одна карабкалась на крутые склоны гор, в холщовых туфлях на веревочной подошве пересекала ледники или осыпи, где неверный шаг мог стоить мне жизни; в то утро, когда с довольно значительной высоты я соскользнула на дно бурного потока, я с любопытством подумала: это конец, такие вещи, значит, все-таки случаются! Точно так же я реагировала, когда упала с велосипеда; я с полнейшим равнодушием относилась к такому непредвиденному, но, в общем-то, естественному событию, как моя смерть. В обоих случаях свою роль сыграла быстрота; не знаю, как бы я повела себя, если бы передо мной возникла серьезная опасность, а у моего воображения было бы время разыграться; мне не выпало случая сопоставить свою трусость и храбрость. Бомбардировки Парижа, Гавра не помешали мне спать: я подвергалась лишь минимальным рискам. С уверенностью можно сказать лишь то, что в обстоятельствах, в которых я оказывалась, страх никогда не останавливал меня. Мой оптимизм избавил меня от излишней осторожности; к тому же я не страшилась самого факта умереть, если он возникнет в моей жизни в определенный момент: он станет ее финальной точкой, но все еще будет принадлежать ей; при обстоятельствах, когда мне казалось, что настал мой смертный час, я безмятежно предавалась этому пока еще живому приключению: я не думала о небытии, которое открывалось по ту сторону. Что я всеми силами отвергала, так это ужас той ночи, которая никогда не будет ужасной, поскольку перестанет существовать, но она была ужасна для меня, ведь я-то существовала; я плохо переносила ощущение своей эфемерности, конечности, чувствуя себя каплей воды в океане; временами все мои начинания представлялись мне напрасными, счастье превращалось в обман, а мир — в смехотворную маску небытия.
Смерть, однако, защищала меня от избытка страдания. «Я скорее убью себя, чем смирюсь с этим», — думалось мне. Когда разразилась война, это решение упрочилось; несчастье становилось повседневной возможностью, смерть тоже. В первый раз в своей жизни я перестала восставать против нее. В сентябре 1937 года, сидя на мысе Ра, я говорила себе: «У меня была такая жизнь, какую я хотела; теперь она может закончиться: она сбылась». И еще я, как сейчас, вижу себя у дверцы поезда, ветер хлестал меня по лицу, а я повторяла себе: «Да, возможно, скоро придет момент подвести черту, ладно, я согласна». И поскольку смерть я принимала своим сердцем без скандала, я поняла, что ее не надо бояться; несколькими годами больше или меньше — это мало что значит по сравнению с той свободой, с той беспечностью, которую обретают, как только перестают избегать ее. Я открыла для себя глубинную истину фраз, казавшихся мне пустыми: нужно принимать смерть, когда не остается никакого другого способа спасти жизнь; смерть не всегда нелепый, свершающийся в одиночестве несчастный случай: иногда она создает неумирающую связь с другим человеком, тогда она имеет смысл, и она оправдана. Чуть позже я подумала, что приобрела опыт смерти и постигла, что она ровно ничего не значит, на какое-то время я перестала ее бояться и даже думать о ней.
Однако я не остановилась на таком безразличии. Как-то летней ночью, за несколько дней до генеральной репетиции «Мух», я ужинала с Сартром у Камиллы; когда мы пешком возвращались с Монмартра, нас застал комендантский час, и мы остановились в отеле на Университетской улице. Полагаю, я немного выпила: в моей комнате, обшитой красным, мне вдруг явилась смерть. Я заломила руки, я плакала, билась головой о стены с тем же пылом, что в пятнадцать лет.
Однажды ночью, в июне 1944 года, я пыталась отвратить смерть словами. Я привожу некоторые из тех записей, сделанных наспех:
«Я лежала на своей кровати, животом прижимаясь к матрасу, коленями и ступнями упираясь в пол. Ночью тишина преобразилась в шум листвы и воды, незабываемый шум детства. Надо мной смыкалась смерть. Еще немного терпения — и я соскользну по другую сторону мира, туда, где никогда не отражается свет. Я буду существовать одна, вдали от других, в той чистой экзистенции, которая и есть, быть может, в точности обратная сторона смерти, знакомая мне лишь по снам; напрасно ищу я ее иногда в пустыне гор и плато; одиночество никогда не бывает законченным, если глаза остаются открытыми. Я буду бежать вдоль таинственного измерения, которое освободит мою жизнь и заставит прикоснуться к моему чистому присутствию; и, возможно, в конце я встречу смерть, сон о смерти, который всякий раз я принимаю за окончательную истину, позволяя себе самозабвенно скользить на дно небытия, в то время как некий голос кричит: “На сей раз это всерьез, пробуждения не будет”. А кто-то продолжает существовать и говорит: “Я мертва”, и в грезах о смерти, о которой может грезить живой, в это чудесное мгновение жизнь достигает исключительной чистоты моего присутствия без прикрас. Не проходит недели, чтобы я не играла в эту игру тревоги и достоверности. Но этой ночью мое тело отвергало самозабвение сна, отказываясь отдаваться смерти даже во сне, пускай даже чтобы отречься от нее, отказываясь спать; и не было во мне никакой тревоги, ибо этот отказ обладал такой силой, что смерть теряла свое значение: время упразднялось, не прибегая ни к помощи других, ни к будущему. Но это пламя требовало подпитки; мгновение оно горело воспоминаниями, и фраз, которые рвались с моих губ, было достаточно, чтобы воспламенить мое сердце; жизнь набухала, она торопила меня: но как жить во тьме этой комнаты, посреди запертого города? Я включила свет и, лежа на своей кровати, написала эти строки. Я написала начало той книги, которая и есть крайнее средство защиты от смерти, книги, которую мне так хотелось написать: возможно, работа всех этих лет была направлена на то, чтобы наделить меня смелостью и предлогом написать ее».
. . . . . . .
«И быть может, смерть, которая внушала бы мне страх всю мою жизнь, будет исчерпана в одно мгновение; я даже не замечу этого. Несчастный случай или болезнь, возможно, это будет так легко. Одно смирение ведет к другому. Я буду мертвой для других, а сама не увижу, как умираю».
. . . . . . .
«Наверняка я умру в своей постели; моя постель меня пугает: лодка, которая уносит меня; помутнение разума; я удаляюсь, я удаляюсь от берега, неподвижная подле кого-то, кто говорит и улыбается, чье-то лицо размывается на поверхности воды, в которую я погружаюсь; я погружаюсь и скольжу, и ухожу в никуда на своей постели по течению воды, времени, ночи».
Сны, о которых я упоминала в предшествующих строках, сыграли большую роль в моих спорах со смертью. Не знаю, сколько раз я получала пулю из револьвера прямо в сердце, увязала в зыбучих песках; я цепенела, исчезала, уничтожалась и находила большое умиротворение в этом уничтожении, на которое соглашалась. Я представляла себе свою смерть, как нередко безуспешно желала представить себе войну, разлуку; заглянуть туда, овладеть ими, отменить их благодаря этому обладанию. Я пересекала смерть, как Алиса пересекала зеркало, и, попав по другую сторону, я завладевала ею: я впитывала ее в себя, вместо того чтобы раствориться в ней; словом, я выживала. Испуская дух, я говорила: «На сей раз это всерьез; на сей раз пробуждения не будет!» Но кто-то продолжал существовать и говорил: «Я мертва». Это присутствие приручало смерть; я была мертва, а голос шептал: «Я здесь». А потом я пробуждалась, и истина бросалась мне в глаза: когда я умру, голос ничего уже не скажет. Иногда мне казалось, что, если мне удастся действительно сохранить свое присутствие в момент моей смерти, если я совпаду с ней, я заставлю ее существовать: это будет способ спасти ее. Но нет. Никогда она не будет мне отдана, думала я, и никогда я не соберу воедино ужас, который она мне внушает, превратив его в безысходный страх, он останется без помощи, этот пошлый испуг, как и эти сонные мысли, банальный образ черной черты, останавливающей ряд отмеренных промежутков, который составляют годы, а после нее страница остается пустой; мне не прикоснуться к ней: я познаю только тот ложный привкус, примешанный к сочному вкусу моей жизни. И мне страшно стареть: не потому, что лицо мое изменится, а сил станет меньше, но из-за того привкуса, который, накапливаясь, с каждым мгновением будет становиться все более гнилостным, из-за той черной черты, которая неотвратимо станет приближаться.