Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генерал покачал головой от удивления по поводу увлекательных открытий, к которым его приводили его служебные обязанности. Он включил красный свет в круглом стеклышке над дверью своего кабинета в знак того, что у него идет важное совещание, и, пока его офицеры с папками, вздыхая, поворачивали у порога, продолжал размышлять. Люди умственные, попадавшиеся ему теперь на всех его путях, не были удовлетворены. Они во всем находили недостатки, везде происходило, на их взгляд, слишком многое или слишком немногое, все было, с их точки зрения, не так, как надо. Мало-помалу они ему опротивели. Они были похожи на тех несчастных неженок, которые всегда садятся там, где дует. Они ругали сверхученость и невежество, грубость и чрезмерную утонченность, задиристость и равнодушие. Куда бы они ни направляли взгляд, везде зияла брешь. Их мысли никогда не успокаивались, улавливая вечно блуждающий остаток всех на свете вещей, который никогда не обретает порядка. Так пришли они в конце концов к убеждению, что время, в которое они живут, обречено на духовное бесплодие и может быть избавлено от него, раскрепощено только каким-нибудь особым событием или каким-нибудь совершенно особым человеком. Таким образом возникло тогда среди так называемых интеллектуальных людей пристрастие к словам «раскрепощение», «избавление» и родственным с ними. Были убеждены, что если вскоре не явится Мессия, то дальше идти некуда. Это был, смотря по обстоятельствам, Мессия медицины, долженствовавший раскрепостить науку врачевания, избавив ее от ученых исследований, во время которых люди заболевают и умирают без помощи; или Мессия изящной словесности, способный написать драму, которая потянет миллионы людей в театры, обладая при этом беспримерно высоким духовным уровнем. И кроме этой убежденности, что каждый, в сущности, вид человеческой деятельности может вернуться в свойственное ему состояние только благодаря особому Мессии, существовала, конечно, и простая, во всех отношениях нерасчлененная тоска по Мессии сильной руки для всего вообще. Таким образом, то было довольно-таки мессианское время, тогдашнее, незадолго до великой войны, и если раскрепоститься хотели даже целые нации, то ничего особенного и необыкновенного в этом, в сущности, не было.
Правда, генералу казалось, что это, как и все другое, о чем говорили люди, не следует понимать буквально. «Вернись сегодня спаситель-раскрепоститель, — сказал он себе, — они свергли бы его власть, как любую другую!» На основании собственного опыта он полагал, что происходит это оттого, что пишется слишком много книг и газетных статей. «Как разумен, — подумал он, — воинский устав», запрещающий офицерам писать книги без особого разрешения начальства». Он немного испугался этой мысли, таких сильных приступов лояльности у него давно уже не было. Несомненно, он сам думал слишком много! Это происходило от соприкосновения со штатским духом; штатский дух явно потерял преимущество обладания твердым мировоззрением. Это генерал ясно понял, и потому вся болтовня о раскрепощении предстала ему теперь еще и с другой стороны. Мысли генерала Штумма перекочевали к воспоминаниям о полученных уроках религии и истории, чтобы уяснить эту новую связь; трудно сказать, что он теперь думал, но если бы это можно было вынуть из него и тщательно разгладить, то выглядело бы оно примерно так. Если коротко коснуться сперва церковной части, то пока верили в религию, доброго христианина или благочестивого еврея можно было сбросить с любого этажа надежды и благополучия — он все равно непременно упал бы на ноги, так сказать, своей души. Происходило это оттого, что в толковании жизни, даруемом ими человеку, все религии предусматривали иррациональный, но поддающийся учету остаток, который они называли неисповедимостью бога; если задача у смертного не решалась, ему достаточно было вспомнить об этом остатке, и его дух мог уже довольно потирать руки. Это падание на ноги и потирание рук называют мировоззрением, и владеть им современный человек разучился. Либо он должен совсем отказаться думать о своей жизни, чем многие довольствуются, либо оказывается в такой странной раздвоенности, что вынужден думать и все же, видимо, так и не может достичь этим удовлетворения. Раздвоенность эта в ходе времен одинаково часто принимала форму полного неверия и форму нового полного подчинения вере, и ее наиболее распространенная ныне форма состоит, пожалуй, в убежденности, что без духовности нет подлинной человеческой жизни, но при слишком большой духовности ее тоже нет. На этом убеждении целиком основана наша культура. Она строго следит за тем, чтобы выделялись средства на учебные и исследовательские учреждения, но не слишком большие средства, а такие, которые находятся в подобающе низкой пропорции к ее расходам на развлечения, автомобили и оружие. Она открывает все дороги способному человеку, но осторожно заботится о том, чтобы он был и способным дельцом. После некоторого сопротивления она признает любую идею, но потом это автоматически идет на пользу и противоположной идее. Это выглядит как чудовищная слабость и небрежность; но это, видимо, есть и вполне сознательное старания дать духовности знать, что духовность — еще в ней, ибо если бы к какой-нибудь из идей, движущих нашей жизнью, хоть раз отнеслись всерьез, настолько всерьез, чтобы для противоположной идеи ничего не осталось, тогда наша культура, пожалуй, не была бы уже нашей культурой.
У генерала был толстый, детский кулачок; он сжал его и, как в перчатке с подкладкой, похлопал им по доске своего письменного стола как бы в подтверждение необходимости сильного кулака. Как офицер он обладал мировоззрением! Иррациональный остаток такового назывался честью, дисциплиной, верховным главнокомандующим, воинским уставом, часть III, и как итог всего перечисленного состоял в убеждении, что война есть не что иное, как продолжение мира более сильными средствами, энергичная разновидность порядка, без которой человечество уже не может выжить. Жест, каким генерал похлопал по столу, был бы немного смешон, если бы кулак означал лишь что-то атлетическое, а не что-то еще и духовное, некое необходимое дополнение к духовности. Штумму фон Бордверу немного уже надоела штатская жизнь. Он обнаружил, что библиотечные служители — единственные люди, у которых есть надежный общий взгляд на штатский ум. Он открыл тот парадокс избытка порядка, что совершенный порядок неизбежно повлек бы за собой бездеятельность. Он чувствовал что-то смешное в объяснении, почему в армии можно найти величайший порядок и одновременно готовность отдать жизнь. Он узнал, что в силу какой-то невыразимой связи порядок ведет к потребности в убийстве. Он озабоченно сказал себе, что нельзя ему продолжать работу в таком темпе. «И что это такое вообще — дух?! — спросил генерал, бунтуя. — Он же не бродит в полночь в белой рубахе; чем же ему быть, как не определенным порядком, который мы придаем своим впечатлениям и переживаниям?! Но тогда, — заключил он решительно, осчастливленный наитием, — если дух — это не что иное, как упорядоченный опыт, тогда он в мире, где есть порядок, вообще не нужен!»
Облегченно вздохнув, Штумм фон Бордвер выключил красный свет, подошел к зеркалу и пригладил волосы, чтобы к приходу подчиненных устранить все следы душевной бури.
Если в Какании был кто-нибудь, кто ничего не смыслил в политике и знать о ней не хотел, то таким человеком была Бонадея; и все же существовала связь между нею и нераскрепощенными народами: Бонадея (не путать с Диотимой; Бонадея, благая богиня, богиня целомудрия, чей храм по воле судьбы стал ареной разврата, супруга председателя окружного суда или кого-то в этом роде и несчастная любовница человека, ее недостойного и недостаточно в ней нуждавшегося) обладала системой, а политика в Какании была ее лишена.