Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Репнин растоптал, растрощил каблуками маску, плюнул с отвращением на ее изуродованные остатки и, угрюмо потупившись, пошел прочь из палаты. Иван медленно, крадущимся шагом двинулся вслед за ним. С его лица сошли следы страха, оно заострилось, стало хищным, жестким, решительным…
Тягостные мгновения переживала палата… На глазах у всех вот-вот должно было совершиться что-то страшное, и никто не мог помешать этому, никто не мог отвратить этого: каждый встыл в свое место, замер от двойного ужаса – ужасало ожидаемое, но заставить себя вступиться, не дать свершиться ожидаемому – было еще ужасней. Прекратили свою игру скоморохи и застыли посреди палаты, как привидения. Даже Левкий не выдержал – торопливо, охранительно перекрестил себя вслед за епископом Варлаамом, который старательно положил на себя крестное знамение, словно открещивался от всего, чему невольно становился свидетелем.
Только один Мстиславский оставался внешне невозмутимым и спокойным, но это-то сейчас сильней всего и выдавало в нем отчаянную смуту его души. Рушились все его тайные надежды, которые он связывал с Репниным…
Иван, прокравшись вслед за Репниным почти до самых дверей, вдруг зорко обернулся в ту сторону, где лежала растоптанная боярином маска, словно хотел окончательно убедиться, что все случившееся случилось на самом деле, а не пригрезилось ему. Обернувшись, он приостановился – в безжизненной тишине палаты стало отчетливо слышно его частое, злобное сопение.
Вероятно, и Репнин услышал за своей спиной это зловещее сопение, потому что тоже замедлил шаг, должно быть, давая понять Ивану, что не боится его и не стремится убраться поскорей за дверь. Он как будто давал Ивану возможность настичь его, но Иван не поспешил, не остановил его, не преградил ему путь – он дал ему уйти и сделал это, вероятно, потому, что до последнего мгновения, до того самого мгновения, когда Репнин плотно затворил за собой дверь, верил, что тот остановится сам, и падет перед ним на колени, задушив в себе свою негодующую гордыню, и станет просить прощения, милости…
Он все равно не простил бы его, но он хотел, чтобы Репнин дрогнул, сломился, хотел увидеть его страх – и показать этот страх другим, хотел услышать его раскаянья и мольбы – и чтобы их услышали другие, хотел, чтобы Репнин предал свою душу и так же растоптал ее, как растоптал он потешную маску, и, будучи правым, отрекся бы от своей правоты во имя спокоя и безопасности. Но ничего этого не дождался Иван: страх не одолел души Репнина, он решительно вышел из палаты и старательно притворил за собой дверь.
Иван подошел к двери почти вплотную, свирепо, ненавистно вперился в нее… Руки невольно сплелись на груди, как будто спрятались от того, что было у него за спиной. А за спиной – тишина… Знал Иван – злорадная, торжествующая тишина. И не было сил обернуться и оборвать эту тишину – бранью ли, криком ли, смехом… И нужно было оборачиваться, чтоб не длить дольше эту становившуюся уже невыносимой для него тишину.
И он обернулся… Спокойная улыбка чуть тлела на его лице, как будто бы он не удерживал ее изо всех сил на своем лице, а изо всех сил старался избавиться от нее. И вновь перекрестился Варлаам – теперь уже с ужасом…
Скоморох, изображавший козу, снял маску, осторожно приблизился к Ивану. Это был Малюта.
– Убей его, – не сказал, а прошевелил губами Иван.
Малюта улыбнулся, шморгнул носом, как будто сглатывал подступившие слезы, хотел что-то сказать Ивану – должно быть, ласковое, потому что лицо его стало похожим на морду собаки, собравшейся лизнуть своего хозяина, – но не посмел: в глазах Ивана, в упор глядевших на него из глубоких расщелин глазниц, таилось такое, чего Малюта еще не научился понимать, и он только облегченно привздохнул, освобождаясь от какой-то внутренней напряженности, а может, и скорее всего, от мучительного чувства неотмщенности, взметнувшегося в нем, когда Репнин ступил за дверь, и, раскрепощенный, радостный, полный зловещего торжества, благоговейно отпятившись за спину Ивана, вышмыгнул из палаты.
– Продолжим веселие, – сказал отчужденно Иван, и лицо его на миг стало снова хищным и злым, но он тут же вернул на него улыбку, твердо, степенной, разученной походкой прошел через палату к помосту, поднялся на него, подошел к трону… Увидев на нем спящего Юрия, он вновь чуть не упустил со своего лица улыбку: блаженные выходки брата переходили уже все границы. Юрий и раньше частенько устраивал подобные штучки – любил он, как малое дитя, поваляться на царской постели, покататься в царских санях, посидеть в царском седле на белом иноходце… И Иван позволял ему – из-за снисходительности к его блаженству, позволял и большее, но только не на людях, не на глазах у всех, как сейчас… Да и трон – это не постель, не сани, не седло! Жди теперь злорадных пересудов! Скажут изощренные: приспал, дескать, Юрий грозу-то Иванову!
Иван склонился над Юрием (ну что с ним поделаешь: посапывает, как теленок у вымени!), умиленно погладил его по щеке – ласково, осторожно, чтоб не напугать, постоял, подумал, повелел слугам отнести брата в дворцовые покои. Слуги бережно, как грудного младенца, взяли князя на руки, унесли из палаты.
Иван сел на трон – и тотчас, осторожно, почти без шума, села палата.
– Вина! – стукнул по столу чашей Иван. За его спиной уже стоял Федька Басманов.
Скоморохам было велело играть… Опять загремел бубен, понеслась по палате залихватская россвисть сопелей – такая буйная и вихревая, что даже пламя свечей заколыхалось в паникадилах. Зазвенели гусли, вступили гудцы, покатилась, рассыпалась бисером рясная дробь бубенцом. Завертелись юлой плясуны, пошли колесом перед царским столом: голова – ноги, голова – ноги! Заходили, запрыгали на руках, да так ловко, так сноровно, будто отродясь не ступали на землю ногами.
Вожаки медведей стали заставлять своих четвероногих учеников показывать царю разные скабрезные потешки.
– Ну-ка, Михалыч, и ты, Марфаня, покажьте, как мужик с бабой в бане моются!
Иван похлебывал вино, довольно, смешливо морщился…
– А теперь покажьте, как король ляцкой у нашего государя мира просит!
Польщенный Иван послал медвежатникам по серебряной чарке, сказал как приказал:
– Кабы им еще обучиться боярской спеси да в кафтан их с аламой обрядить, да в сани с тройкой – и по Москве!.. Всему миру потеха была бы!
– Дык чего, государь, обучим… Мишка – зверь смышленый! Изобразит кого хошь, как две капли воды!
– Да вот погляди, государь, – осмелел другой медвежатник, – покажет Михалыч, как болярин на государеву службу идет и како с сирого брата шкуру дерет!
Медведь не его приказу раскоряченно потоптался на месте, ступнул один шаг, снова стал топтаться, почесывая когтистой лапой свой зад…
Иван от смеха запрокинулся к спинке трона… Угодливо и злорадно осклабился за его спиной Федька Басманов, прихихикивал постненько Левкий – приличествующе своему сану, хохотал Темрюк, стараясь не отстать от царя, пополз смешок и по палате: дьяки, ублажаясь, разверзли свои глотки, нагло, глумливо – в пику боярам да в угоду царю, да и медведь больно уж потешен был!