Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно таким же образом характеристики блистательных профессоров Петербургского университета перемежаются с описанием глупцов и невежд в «Литературных воспоминаниях» А. М. Скабичевского.
Были попытки протеста против плохих профессоров не только «ногами», то есть пассивные. А. И. Герцен описывает в «Былом и думах» «маловскую историю»: протест московских студентов против грубого и невежественного профессора Малова. В 1850-х гг. в Казанском университете разразился скандал: студенты написали письмо профессору физиологии В. Ф. Берви с просьбой оставить кафедру. Было проведено по этому поводу следствие, но все же администрация должна была уволить и Берви, и профессора всеобщей истории В. М. Ведрова. Затем началось новое следствие, по поводу аплодисментов, которыми сопровождались лекции известного профессора всеобщей и русской литературы Н. Н. Булича: студентам запрещалось выражать свое отношение к качеству преподавания. Такие же скандалы имели место и в Петербургском университете.
Несколько выше цитировались воспоминания писателя И. И. Панаева, более известного сейчас как представителя западничества, о Петербургском благородном пансионе, где преподавали и университетские профессора. «Курс благородных пансионов едва ли был не ниже настоящего гимназического курса, а между тем эти пансионы пользовались равными с университетами привилегиями. Некоторые профессора университета и учителя не скрывали по этому поводу своего негодования и высказывали его очень резко. Они пожимали плечами, покачивали головами и справедливо замечали, что награждать университетскими привилегиями таких неучей, как мы, – вопиющая несправедливость. Об этом нам особенно часто повторял учитель латинского языка, преподававший этот язык также и в Высшем училище. Он с каким-то особенным ожесточением нападал на нас. Неблаговоспитанность его доходила до крайних пределов. Если кто-нибудь из нас не знал урока и повторял подсказываемое ему сзади товарищем, то учитель, насупив свои густые брови, восклицал обыкновенно:
– Коли будешь слушать чужие речи, то тебе взвалят осла на плечи. Болван!
При таких грубых выходках оскорбленные ученики поднимались со своих скамеек и в один голос говорили:
– Покорно прошу обращаться с нами вежливее. Здесь не Высшее училище. Мы дворяне.
– Ах вы, пустоголовые дворяне! – возражал учитель. – Ну какой в вас толк? Да у меня в Высшем училище последний ученик, сын какого-нибудь сапожника, без одной ошибки проспрягает глагол amo, покуда я его держу на воздухе за ухо…
Профессор математики, экзаменовавший нас, обыкновенно повторял с злобою:
– Нет, никуда вы не годитесь… разве только в гусары либо в уланы.
Впрочем, некоторые профессора и учителя, самые неумолимые, строгие и грубые, оказывались не только снисходительными, даже нежными к тем из нас, которые перед экзаменом адресовались к ним с просьбою о приватных уроках. К числу таковых принадлежал и неблаговоспитанный учитель латинского языка…
Ученик отдавал ему деньги. Учитель являлся на первый урок, объявлял ему то, что именно он спросит его на экзамене, и затем уже более не являлся на остальные пять уроков, отговариваясь неимением времени или болезнью» (132; 4–5).
Этот обширный пассаж из «Литературных воспоминаний» Панаева прекрасно характеризует и нравы преподавателей, в том числе профессоров университета, и психологию учеников-дворян, и уровень подготовки учащихся Благородного пансиона, который отдельные современные авторы считают чрезвычайно высоким. Продолжим рассказ Панаева: «Наши умственные способности нисколько не развивались; они, напротив, тупели, забитые рутиной. Бессмысленное заучивание наизусть, слово в слово по книге, было основой учения, и потому самые тупые ученики, но одаренные хорошею памятью, всегда выходили первыми.
Пошлость, тупоумие и разные нелепые выходки наших наставников заставили нас смотреть на них как на шутов и забавляться их смешными и слабыми сторонами.
Профессор истории Т. О. Рогов, вяло преподававший историю по учебнику Кайданова…
Преподаватель математики К. А. Шелейховский был еще забавнее профессора Рогова… Рассеянный, бледный, вечно с взъерошенными волосами, он часто останавливался среди своих вычислений, бросал с негодованием мел, отходил от доски и восклицал:…
– Мне эта сушь надоела, господа!.. Что вам задал к переводу латинский учитель? – Дайте я вам переведу…
Преподаватель прав г. Анненский, маленький, худенький господин… очень смешно пришепетывавший, более всех подвергался оскорблениям воспитанников. Его никто никогда не слушал. Во время его классов разговаривали, кричали, играли под столом в орлянку и в карты, а иногда целые скамейки двигались на него, образовывали около него каре и теснили его к стене. Он сердился, плакал, выбегал из класса и второпях опускал ноги в калоши, не замечая, что они налиты квасом…» (132; 4–6).
Напомним, Благородный пансион Петербургского университета пользовался услугами университетских профессоров и давал выпускникам университетские права!
Научные приключения (иначе не скажешь) Панаева завершились экзаменом по математике у профессора Д. С. Чижова. Поставив большинству выпускников ноли, Чижов, однако, переправил их на полтора балла, а некоему Татищеву – даже на два балла: приятель Чижова был влюблен в сестру Татищева, который заявил, что поклоннику не видать его сестры, как своих ушей, если Чижов не поставит всем хорошие баллы!
Учившийся в 1850-х гг. в Казанском университете, затем перешедший в Дерптский, а закончивший Петербургский университет, П. Д. Боборыкин вспоминал о начале своего студенчества: «Профессора стояли от нас далеко, за исключением очень немногих. По-нынешнему, иные были бы сейчас же «бойкотированы», так они плохо читали; мы просто не ходили на их лекции…
Кроме Мейера, у юристов Аристова, читавшего анатомию медикам, и Киттары, профессора технологии… никто не заставлял говорить о себе как о чем-то из ряду вон. Не о таком подъеме духа мечтали даже и мы, «камералы», когда попали в Казань.
Того обновления, о каком любили вспоминать люди 1840-х годов, слушавшие в Москве Грановского и его сверстников, мы не испытывали. Разумеется, это было ново после гимназии; мы слушали лекции, а не заучивали только параграфы учебников; но университет не захватывал, да и свободного времени у нас на первом курсе было слишком много. Вряд ли среди нас и на других факультетах водились юноши с совершенно определенными, высшими запросами. Лучшие тогдашние студенты были не больше, как старательные ученики, редко шедшие дальше записывания лекций и чтения тех скудных пособий, какие тогда существовали на русском языке.
По некоторым наукам, например хотя бы по химии, вся литература пособий сводилась к учебникам Гессе и француза Реньо, и то только по неорганической химии. Языки знал один на тридцать человек, да и то вряд ли. Того, что теперь называют «семинариями», писания рефератов и прений и в заводе не было» (18; 96–97, 109).
И во второй половине XIX в. в некоторой своей части университетская профессура не отвечала требованиям науки: «Надо сказать, прежде всего, о Московском университете моего времени, как известно, стоявшем тогда столь высоко, как, очевидно, ни в одном периоде его существования стоять ему не доводилось… – писал Н. П. Кондаков. – На самом деле Московский университет и в мое время в среде своей профессуры представлял много такой ветоши, что, конечно, ни один иностранный университет не потерпел бы в своих стенах» (90; 68). Слушавший Ф. И. Буслаева, которому он буквально поклонялся, Н П. Леонтьева, С. М. Соловьева (ему, он, правда, отказал в лекторском таланте), Кондаков заканчивает свои воспоминания о профессорах университета так: «Мало кого можно помянуть из них добрым словом». Конечно, академик Кондаков, сам впоследствии профессор Новороссийского, а затем Санкт-Петербургского университетов, должен был с высоты своего опыта оценивать профессуру довольно строго, так что под его пером и такие ученые, как О. М. Бодянский или П. Д. Юркевич, оказываются не на высоте педагогического поприща. По его словам, у блестящего знатока философских систем Юркевича лекции из всего курса записывали только двое – он и В. О. Ключевский. Это – в Москве! Что касается Новороссийского (Одесского) университета, то здесь Кондаков отметил только известного филолога, впоследствии академика И. В. Ягича.