Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они выехали отсюда.
– Куда?
– Не осведомлён.
Как выехали? Переехали? Куда? Побежала к урдомской знакомой Капитолине С., у которой останавливалась по возвращении из Ленинграда: «Где Бахаревы?»
– Неужели ничего вам не написали? Одним духом снялись с места и уехали.
– Как снялись? Куда уехали?
– Не знаю. Попробуйте сходить к Николаю Николаевичу. Они ведь дружили. А может, Федосов в курсе?
Те мотали головой: «Не знаем». Кто-то из них дошёл со мной до милиции. «Они не выписались!» – ответили там. Кидалась куда-то ещё. Никто ничего прояснить не мог. У Капы собрались какие-то люди. Из хора голосов вырывались отдельные реплики:
– Он не хотел, чтобы у сына мать была бывшая зэчка.
– Сами-то что? Не сидели, что ли?
– Он давно себе документы отладил.
– Это ж воровство! Украсть у матери ребёнка!
– Он всё равно весь суд здесь подкупил. Видели мы всё. Да и она хороша – сама ведь мать! У-у, матёрая баба…
Казалось, всё не на самом деле. Сейчас недоразумение разрешится. Где-то лежит письмо. Его принесут. В нём будет что-то такое… Если поверить, что они расчётливо, обдуманно скрылись, украли моего сына, следующей минуты не должно было быть! Когда Бахарев в Микуни повторял: «Я обещал и обещаю: всё будет хорошо. Будь спокойна!» – неслучайно ведь осталось ощущение, что он приезжал убить меня. Их поступок был равнозначен убийству… Моего мальчика отняли у меня. Увезли.
Только позже, когда я научилась связывать личные драмы с объективной данностью, я поняла, как вся мерзость бессовестного времени отлилась в Бахаревых: вседозволенность, лживость, умерщвление чувства порядочности – всего вообще, кроме животного эгоизма и сноровки. Я тратила силы на страх. Они на точный расчёт. Я, чтоб только сохранить, тряслась и перепрятывала при обысках в зоне их письма-заверения, надеясь, что они послужат мне как документ. Они в это время за деньги запасались подложными справками. Оказавшись лицом к лицу с их поступком, я осознала себя кустарём, отключённым от происходившего вокруг не на семь лагерных лет, а на целую эпоху.
Полагаясь на опыт розыска Колюшкиной мамы, я не сомневалась, что и Бахаревых найду. Искала. Упрямо.
* * *
Переправы с обрыва всех чувств в живую жизнь вроде бы не существовало. Но Богом были вживлены разного рода задачи, потребность исполнять долг, любовь к друзьям. Когда умер Коля, окружающие услышали мою боль. Участие людей продержало. Теперь обострённый внутренний слух к бедам и несчастьям друзей стал для меня реальным бродом. Беловы, которых Хелла назвала «единственной счастливой парой», в день её приезда в Сыктывкар попали в автомобильную катастрофу. Ольга Викторовна Жерве скончалась на месте аварии. Хелла осталась в Сыктывкаре выхаживать покалеченного Ивана Георгиевича. Страшное письмо, где она об этом сообщала, кончалось так: «Приезжай! Мы все потрясены тем, что сделали с Юрочкой и с тобой. Надо быть вместе. Нас здесь „могучая кучка“. Ждём тебя».
Я и так кидалась из одного места в другое. На несколько дней метнулась к ним. Неутешный Иван Георгиевич провидчески говорил:
– Мне недолго осталось жить. Олечка ждёт меня там. Знаю, потеряв Колю и сына, вы, как никто, понимаете меня.
Я в самом деле превратилась в сплошное «понимание». В Сыктывкаре мы подолгу беседовали с отзывчивым Шанем.
– Жить смогу только на родине, в Китае! Трудно мне здесь.
– Верите, что когда-нибудь там окажетесь?
Он кивал:
– Верю! Не удивляйтесь: верю, верю.
Я не стала его разочаровывать: «Каким образом, Шань? Такого случиться не может! Ни Хелле, ни вам своей родины не видать». Иногда являлась мысль: а люди ли мы вообще? Или что-то другое? Переживаем вторичные аресты, ссылки, утрату родины, потерю своих детей, узнаём, что к подследственным применяли химию, в немецких лагерях – облучали… и доживаем судьбы в какой-то непонятной простоте с тягой к разуму и теплу. Мощь жизни повсеместно предъявляла себя. Письмо прекрасной Марго – одно из внятных доказательств того, что может человек найти в самом себе, из каких тайн творится основание жизни. Я разыскала Марго на одной из колонн – её отчислили из ТЭКа как «изменника Родины».
«Хороший Томик! Ваше письмо, как неожиданная ласточка в самую лютую зиму, нашло меня здесь. Прибыв в Кылтово в твёрдой уверенности получить место придурка, я должна была получить очередной щелчок по носу, как это было на Центральной колонне. Проклятье над моей статьёй. Нерадостное и так настроение было подавлено сознанием безысходности. Но работа подняла самочувствие. Я нашла привлекательность именно в массовой, дружной работе. Мне вспоминались пирамиды Египта. И бывали минуты, когда, стоя у края поля, уже нами „побеждённого“, у меня почему-то начинало сильно биться сердце и даже слёзы навёртывались на глаза в каком-то восхищении перед „оравой“, перед общим трудом.
Потом я прочла у Станиславского „открытие давно известных истин“ из „Моей жизни в искусстве“. Он пишет о телесной свободе, экономии сил, об отсутствии всякого мышечного напряжения. Я использовала этот совет для себя. Пример: я несу носилки вместе с глиной (на носилках глины больше, чем у всех товарок, в два раза) – напряжены только грудные мышцы, руки только слегка ведут ручки носилок, а ноги идут, легко пружиня, как в танце. Я люблю свои руки, свои ноги, которые хорошо минуют скользкие щепы, легко идут под гору, по мокрым, прогибающимся доскам над говорливой речушкой. Всё тело отдыхает, и только в ту минуту, когда этого требует необходимость, я напрягаю какой нужно мускул. Таким путём я ни капли не устаю, а душа моя пылает каким-то озорством. Понятно, Томик? Разве нужно меня жалеть? Я – отличник производства. 130 процентов – мои! Костёр и отдых мне не нужны. Таким путём я свободна! Свободна! Моя статья больше не помеха, чёрт возьми! Без интриг, без просьб, без всякого того многого, что в лагере необходимо для получения места придурка.
Томик! Вы понимаете, как я счастлива в своей свободе, которой я добилась сама?..»
Человека обращали лицом вспять, насильно гнали к пещере, а ему удавалось рабский труд (я, разумеется, не имею в виду ужас рудников, шахт и «общих» работ тридцать седьмого года) превратить в повод «открыть себя» как внутренне свободную личность. Являлась возможность любоваться неповторимой способностью отдельного человека по-своему одолевать беду.
* * *
В детстве мне снился непонятный живой иероглиф, похожий на переплетённые буквы «Ф» и «Ж». В более поздние годы преследовал другой сон: вдвинутые одна в другую железные конструкции из скрученных, фабричной выделки прутьев. Кроме этих кубических бесстрастных совмещений, в пространстве не было больше ничего. Конструкции ужасали прочностью и голостью, бесчувствием и неизносимостью. «Гляди, –